Сатана в предместье. Кошмары знаменитостей (сборник)

Рассел Бертран

Жемчужины тонкого юмора вперемешку с остроумными фразами, каждая из которых тянет на афоризм, щедро рассыпаны буквально на каждой странице этого уникального сборника, который критики называли собранием «очень серьезных шуток».

Итак. Сатана открывает врачебный кабинет и обещает своим клиентам всяческие встряски и волнения. Казалось бы, что хорошего? Однако любопытство делает свое дело, и глупая рыбешка одна за другой клюет на отравленную приманку…

Или другой поворот. На славном острове Корсика творятся странные дела, от которых смоляные шевелюры мужчин седеют, а тело наливается старческим свинцом. Беззаботная жизнерадостная девушка после двухнедельного отпуска на Корсике возвращается морщинистой сгорбленной каргой…

Однако на этом кошмары не заканчиваются, а всего лишь плавно перетекают к другим, более известным личностям. Ясный проницательный ум Бертрана Рассела проникает в глубины подсознания Сталина, царицы Савской и даже шекспировского Отелло, пытаясь представить, какие видения мучили их по ночам…

Сатана в предместье

Предисловие

Пробовать что-то новое в восьмидесятилетнем возрасте не очень-то принято, хотя прецеденты имеются: Хоббс был еще старше, когда гекзаметром на латыни написал автобиографию. Тем не менее будет все-таки нелишне сказать несколько слов в ответ на вероятное недоумение. Вряд ли читатель удивится сильнее меня самого этой попытке сочинять рассказы. По совершенно неведомой причине у меня вдруг возникло такое желание, хотя я никогда раньше об этом не помышлял. Я неспособен на критическое суждение в этой области и не знаю, стоят ли чего-нибудь мои рассказы. Знаю одно: сочинять их было удовольствием, а значит, для кого-то может оказаться удовольствием их читать.

К реализму автор не стремился, и, боюсь, читателя ждет разочарование, если он вздумает искать замки Гибеллинов на Корсике или философов-дьяволопоклонников в Мортлейке. Автор не имел никаких серьезных намерений. Первыми из-под пера вышли «Корсиканские страдания мисс Икс» – попытка совместить настроения «Зулейки Добсон» и «Удольфских тайн»

[1]

, но другие рассказы, насколько я понимаю, меньше связаны с прежними образцами. Буду сильно огорчен, если кто-то сочтет, что мои рассказы содержат нравственный урок или иллюстрируют некую доктрину. Каждый написался сам по себе, просто как история, и если она окажется интересной или забавной, значит, цель достигнута.

«Корсиканские страдания мисс Икс» анонимно публиковались в рождественском номере GO в 1951 г.

Сатана в предместье, или Здесь производят ужасы

I

Я живу в Мортлейке и ежедневно езжу на работу поездом. Однажды вечером, возвращаясь домой, я увидел на воротах виллы, мимо которой постоянно хожу, новую медную табличку. К моему удивлению, вместо обычного уведомления о врачебном приеме табличка сообщала:

Заинтригованный, я, придя домой, написал письмо с просьбой о более подробной информации, которая позволила бы мне решить, становиться ли клиентом доктора Маллако. Полученный ответ гласил:

II

Я уже надеялся, что наваждение рассеивается, но как-то вечером ко мне опять явился Гослинг. Он был жизнерадостный, румяный, кругленький – именно такой человек, решил я, способен развеять мрачные фантазии, лишившие меня душевного покоя. Но первые его слова, последовавшие за глотком предложенного мной прохладительного напитка, снова опрокинули меня в бездну ужаса.

– Слыхали? Мистер Аберкромби арестован!

– Боже всемогущий! – вскричал я. – Аберкромби арестовали? Что он натворил?

– Аберкромби, как вам известно, – начал Гослинг, – всеми уважаемый управляющий крупным филиалом одного из наших ведущих банков. На его профессиональной и частной жизни никогда не было ни единого пятнышка, так же прожил жизнь его отец. Можно было не сомневаться, что по случаю очередного дня рождения он будет удостоен посвящения в рыцарское достоинство, кроме того, набирала силу кампания по выдвижению его кандидатом в палату общин в нашем избирательном округе. Но при всем длинном списке своих заслуг, он, похоже, похитил крупную сумму, да еще предпринял трусливую попытку переложить вину на подчиненного.

До сих пор я считал в Аберкромби своим другом, и это известие сильно меня огорчило. Он находился под следствием, и я, преодолев трудности, убедил тюремное начальство разрешить мне навестить его. Аберкромби исхудал, глаза у него ввалились, он не находил себе места и пребывал в отчаянии. Сначала он уставился на меня, как на незнакомца, и долго не признавал бывшего друга. Я поневоле связывал его плачевное состояние с визитом к доктору Маллако и не расставался с надеждой проникнуть в эту тайну и найти объяснение внезапно открывшегося преступления бедняги.

III

Последние слова Аберкромби усилили мой и без того животный страх перед доктором Маллако, но, к моему изумлению, чем страшнее мне становилось, тем сильнее я был им заворожен. Ужасный доктор не выходил у меня из головы. Мне хотелось, чтобы он пострадал, но только моими стараниями. Я мечтал, чтобы у нас с ним хотя бы раз произошло то глубокое, темное, страшное, что я видел в его глазах. Однако я никак не мог придумать, как осуществить эти свои противоречивые мечты, поэтому искал отвлечения в научных занятиях. В них уже намечался кое-какой успех, но тут я снова провалился в бездну ужаса, из которой так старался выбраться. Этому поспособствовали несчастья мистера Бошама.

Бошама, господина лет тридцати пяти, я давно знал как одного из мортлейкских столпов добродетели. Он служил секретарем в компании, распространявшей Библию, а также был стойким поборником непорочности. Он неизменно был одет в черный пиджак, старый и залоснившийся, и полосатые брюки, знававшие лучшие дни. Галстук у него был черный, а манеры – самые искренние. Даже в поезде он умудрялся цитировать священные тексты. О любых спиртных напитках он говорил как о «возбуждающих» и сам ни разу в жизни не пробовал их на вкус. Обварившись однажды горячим кофе, он вскричал всего лишь: «Боже, какая досада!» В чисто мужской компании, убедившись в серьезности собеседников, он, бывало, сожалел о прискорбной частоте того, что называл «телесным соитием». Поздний ужин вызывал у него отвращение: он всегда ужинал рано и плотно – до войны «плотность» подразумевала холодное мясо, соленья и вареный картофель, а во времена строгой экономии приходилось обходиться без мяса. У него были вечно влажные ладони, руку он пожимал вяло. Никто в Мортлейке не мог припомнить ни одного его поступка, от которого покраснел бы даже он сам.

Но вскоре после того, как я увидел его выходящим от доктора Маллако, с ним стали происходить перемены. Черный пиджак и полосатые брюки сменились серым одеянием, черный галстук – темно-синим. Он стал реже ссылаться на Библию и, видя выпивающих людей, уже воздерживался от лекций о благах воздержания.

Всего лишь однажды – не более того – видели, как он торопился по улице к железнодорожной станции с красной гвоздикой в петлице. Эта нескромность, от которой все в Мортлейке вытаращили глаза, больше не повторялась, но пища для пересудов вновь появилась спустя всего несколько дней после эпизода с красной гвоздикой. Бошама видели в щегольском красном автомобиле в обществе очаровательной юной леди, одевающейся, судя по всему, у парижского портного. Все долго задавались вопросом, кто она такая. Как обычно, недостающие сведения подбросил сплетникам Гослинг. Я, подобно всем остальным, был заинтригован происшедшей с Бошамом переменой. Как-то вечером, наведавшись ко мне, Гослинг сказал:

– Знаете, кто та леди, что так заметно повлияла на нашего святошу-соседа?

IV

Спустя некоторое время после трагического конца Бошама я узнал об участи Картрайта. К счастью, она оказалась не столь ужасной, но нельзя отрицать, что большинство из нас себе такого не пожелало бы. Частично он рассказал мне об этом сам, остальное я узнал от своего единственного друга, вхожего в церковные круги.

Картрайт, как всем известно, был знаменитым мастером художественной фотографии, делавшим фотопортреты известнейших кинозвезд и политиков. Он обладал неповторимой способностью поймать характерное для модели выражение лица, вызывавшее к ней неодолимую симпатию. Ассистировала ему женщина редкой красоты по имени Лэлэдж Скрэггс. Правда, для клиентов мастера ее красота бывала отравлена излишком вялости. Впрочем, хорошо знавшие ее люди говорили, что сам Картрайт от этой ее вялости избавлен и что их связывает пылкая страсть, пусть и не скрепленная, увы, законными узами. При этом в жизни Картрайта присутствовала одна неизбывная печаль: хотя он с завидным усердием художника трудился утром, днем и вечером, а его клиентура становилась все более изысканной, алчность налогового ведомства не позволяла ему удовлетворять некоторые дорогостоящие потребности – как свои собственные, так и красавицы Лэлэдж.

«Что проку во всей этой каторге, – часто сокрушался он, – когда не менее девяти десятых моих заработков забирает правительство на покупку молибдена, вольфрама или какого-то еще вещества, не представляющего для меня ни малейшего интереса?»

Это недовольство отравляло ему жизнь и наталкивало на мысли о бегстве в княжество Монако. Увидев медную табличку доктора Маллако, он воскликнул: «Неужто этот достойный человек раскопал нечто, превосходящее ужасом избыточное налогообложение? Если так, то он, должно быть, обладает богатым воображением. Побываю-ка я у него на консультации, пусть расширит мне сознание!»

Записавшись на прием, он явился к доктору Маллако в те дневные часы, когда у него не намечалось фотосессий с кинозвездами, министрами или иностранными дипломатами. Даже аргентинский посол, суливший оплату отборной говядиной, выбрал другую дату.

V

Злоключения Аберкромби, Бошама и Картрайта не заслонили от моего взора миссис Эллеркер. Связанные с ней события тоже изрядно меня встревожили.

Мистер Эллеркер был авиаконструктором и слыл одним из способнейших людей в своей отрасли. У него был один-единственный соперник, по фамилии Квантокс, которому тоже случилось поселиться в Мортлейке. Мнение начальства разделилось: одни отдавали пальму первенства Квантоксу, другие Эллеркеру, но этих двоих никто в Англии уж точно не мог превзойти. Во всем, помимо профессии, они были антиподами. Эллеркер получил узконаучное образование, был чужд литературе, безразличен к искусству, разглагольствовал напыщенно, позволял себе вопиющие банальности. Квантокс, напротив, был ярок и остроумен, широко образован и начитан, умел развлечь любое общество своими замечаниями, сочетавшими остроумие с проницательным анализом. Эллеркер не обращал внимания на женщин, кроме своей жены; у Квантокса, наоборот, был острый взгляд, и он вызвал бы суровое осуждение, если бы не общенациональная ценность его работы, принуждавшей моралистов, как в случае с Нельсоном, изображать неведение. Миссис Эллеркер во многом была больше похожа на Квантокса, чем на своего мужа. Ее отец читал лекции по антропологии в одном из наших старинных университетов; молодость она провела в самом интеллектуальном окружении, какое только можно было отыскать в Англии; привыкла к сочетанию острословия и мудрости, а не к тяжеловесному морализаторству, которое унаследовал у Викторианской эпохи ее супруг. Ее мортлейкские соседи делились на тех, кто ценил ее как блестящую собеседницу, и тех, кто опасался, как бы легкость в словах не помешала ей соблюдать корректность в поведении. Самые горячие из ее пожилых соседей подозревали, что она тщательно скрывает свои прегрешения против морали, и были склонны жалеть Эллеркера из-за взбалмошности его жены. Противоположная фракция соболезновала самой миссис Эллеркер, воображая, какие комментарии он отпускает за завтраком, штудируя «Таймс».

После драматического ухода миссис Эллеркер из дома доктора Маллако я стал развивать наше знакомство в надежде рано или поздно им воспользоваться. Узнав о роли доктора Маллако в трагедии Аберкромби, я счел своим долгом ее предостеречь, но это оказалось излишне, так как она яростно отвергала саму мысль о продолжении общения с ним. Вскоре у меня возникла в связи с ней новая тревога. До меня дошли сведения, что она и Квантокс встречаются чаще, чем позволяло благоразумие, учитывая соперничество между ним и ее мужем. Квантокс, при всем его несомненном даре обворожительного собеседника, казался мне опасным знакомством для женщины в том нестойком состоянии, в каком пребывала миссис Эллеркер после столкновения с Маллако. Однажды, беседуя с ней, я на это намекнул, но она прореагировала совсем не так, как на упоминание Маллако: вспыхнула, сказала, что сплетничать отвратительно и что она не желает ничего слышать о мистере Квантоксе. Она так рассердилась, что я прекратил у нее бывать и вообще с ней общаться.

Так обстояли дела до тех пор, пока, развернув однажды утром газету, я не узнал ужасную новость. Новый самолет, разработка Эллеркера, загорелся в испытательном полете. Пилот погиб в пламени, было начато расследование. Но худшее ждало впереди. Изучая бумаги Эллеркера, полиция наткнулась на убедительные свидетельства его контактов с иностранной державой; из изменнических соображений он сознательно внес в новую конструкцию погрешности. После обнародования этих документов Эллеркер покончил с собой, приняв яд.

Помня, кто такой доктор Маллако, я усомнился в том, что истина соответствует видимости, и навестил миссис Эллеркер. Я застал ее не столько в траурном, сколько в рассеянном состоянии. Она пребывала даже не в горе, а в ужасе, но в тот момент я этого не понял. Она могла прерваться на середине фразы, как будто к чему-то прислушивалась, хотя я ничего не слышал. Делая над собой усилие, она встряхивалась и произносила: «Да-да… Простите, что вы сказали?» После этого вялая беседа возобновлялась с прерванного места. Она сильно меня обеспокоила, но в тот день отказалась от откровенности, и я ничего не смог поделать.

Корсиканские страдания мисс Икс

I

Недавно мне довелось побывать у моего доброго друга профессора Эн, чей доклад о докельтском декоративном искусстве в Дании поднял ряд вопросов, которые я счел нужным обсудить. Я застал его, как всегда, в кабинете, но его обычно безмятежное, отмеченное несомненным умом лицо в этот раз было удивительно встревоженным. Книги, которым полагалось громоздиться на ручке кресла, потому что он воображал, что читает их, были в беспорядке разбросаны по полу. Очки, которые он часто искал и находил на собственном носу, без пользы лежали на столе. Трубка, которую он обычно не выпускал изо рта, дымилась в пепельнице, он же понятия не имел, что она находится не на месте. Забыто было привычное глуповатое состояние благосклонной безмятежности, оно сменилось обеспокоенностью, изумлением, даже испугом.

– Боже! – всплеснул я руками. – Что случилось?

– Дело в моей секретарше, мисс Икс. Раньше я не мог нахвалиться на ее уравновешенность, деловитость, хладнокровие, отсутствие эмоций, простительных в ее юном возрасте. Угораздило же меня предоставить ей двухнедельный отдых от трудов по декоративному искусству, а ее саму – избрать местом для своего отдыха Корсику! Когда она вернулась, я сразу заметил: что-то не так. «Чем вы занимались на Корсике? – поинтересовался я и услышал в ответ: – Действительно, чем?..»

II

Секретарши в кабинете не было, и я надеялся, что профессор Эн подробнее расскажет о происшедшей с ним незадаче. Но мне пришлось разочароваться. Он уверил меня, что больше не добился от мисс Икс ни единого слова. Она что-то вспоминала, ее взгляд был полон ужаса, но ничего более определенного он так из нее и не вытянул.

Я счел своим долгом по отношению к бедной девушке, бывшей раньше, как я понял, работящей и добросовестной, попробовать каким-то способом избавить ее от гнетущей тяжести. Мне вспомнилась миссис Менхеннет, дама средних лет и немалых габаритов, некогда мнившая себя, по уверениям ее внуков, красавицей. Как я знал, сама она приходилась внучкой корсиканскому разбойнику, который сделал то, что, увы, нередко происходило на его суровом острове: подверг насилию вполне респектабельную юную леди, и та по истечении положенного срока родила будущего грозного Гормана.

Бывая по роду деятельности в Сити, Горман и там позволял себе выходки, схожие с той, в результате которой он сам появился на свет. Крупные финансисты трепетали при его приближении. Уважаемые банкиры с незапятнанной репутацией начинали бояться тюрьмы. Негоцианты, торговавшие щедрыми дарами Востока, бледнели от мыслей о ночных рейдах таможенников. Все эти беды мог навлечь на них хищный Горман.

Его дочь, миссис Менхеннет, могла быть осведомлена о любых неприятностях на родине своего деда по отцовской линии. Поэтому я напросился к ней на разговор и добился приглашения. В ноябрьских сумерках, в четыре пополудни, я присел за ее чайный столик.

– Что вас сюда привело? – спросила она. – Только не притворяйтесь, что сражены моими чарами, те времена давно прошли. На протяжении десяти лет это соответствовало действительности, еще десять лет я этому верила. Теперь это неправда, я больше не верю. Причина вашего прихода в другом, и я трепещу от нетерпения узнать эту причину.

III

Генерал Пиш, как все помнят, отличился в Первой мировой войне подвигами при обороне своей родной Польши. Однако Польша впоследствии проявила неблагодарность и принудила его искать убежище в более безопасной стране. Боевая жизнь приучила старика, несмотря на его седины, не искать покоя. Почитатели предлагали ему на выбор виллу в Уортинге, миленькую резиденцию в Челтенхэме, бунгало в горах Цейлона, но ему ничего не подошло. Миссис Менхеннет снабдила его рекомендациями для своих самых буйных корсиканских родичей, и их общество его вдохновило, он опять загорелся, обрел дикую энергию, вдохновлявшую его на прежние подвиги.

Но хотя Корсика большую часть года служила ему духовным и физическим домом, он изредка позволял себе посещать столицы европейских государств к западу от железного занавеса. Там он переговаривался с бывалыми государственными мужами, жадно спрашивавшими его мнение о главных тенденциях текущей политики и внимавшими ему с почтением, соответствующим его возрасту и заслугам. Обратно в горы он возвращался с вестью о том, что Корсика – да, даже Корсика! – способна сыграть немалую роль в грядущих великих событиях.

Как друг миссис Менхеннет он тут же был принят в узком кругу тех, кто в согласии с законом или вопреки ему поддерживал древние традиции свободы, занесенные их предками-гибеллинами из некогда могущественных республик Северной Италии. В глубоких долинах, скрытых горами от взоров обычных туристов, видящих только камни, пастушьи хижины да кривые деревца, он был вхож в старые дворцы, полные средневекового великолепия, старинных доспехов знаменосцев, усыпанного драгоценностями оружия прославленных солдат-наемников. Гордые потомки прежних племенных вождей собирались и пировали в роскошных залах, порой забывая о мудрости, но никогда – об удовольствиях. Правда, даже в беседах с генералом они не раскрывали своих главных тайн; исключений можно было ждать только на самых бурных пиршествах, когда традиционное гостеприимство пересиливало предрассудки, которые при иных обстоятельствах принуждали пировавших осмотрительно помалкивать.

В разгар одной из таких попоек генерал узнал о замысле, родившемся у этих людей и способном потрясти мировые устои, – замысле, с которым они теперь засыпали и просыпались и который преследовал их во снах, часто завершавших их пиры. Проявив юношеский пыл, генерал сделался приверженцем этого замысла со всей горячностью и традиционной бесшабашностью родовитого польского шляхтича. Он благодарил Бога за то, что в почтенные лета, когда большинству остается пробавляться одними воспоминаниями, ему был дарован шанс на приключения и подвиги. Лунными ночами он скакал по горам верхом на несравненном скакуне, чья родословная внушала благоговейный трепет в каждом уголке его родного острова. Вдохновленный ночным ветром, генерал грезил о возрождении былой славы и о блестящем триумфе, в котором, разогретые его неуемной страстью, сольются прошлое и будущее.

На момент загадочного предложения миссис Менхеннет генерал как раз наносил очередной визит престарелым западным политикам. В прошлом он питал анахроническое предубеждение против Западного полушария, но, узнав от друзей-островитян, что Колумб был корсиканцем, стал лучше относиться к последствиям несколько поспешной деятельности этого авантюриста. Брать с Колумба пример он не мог, опасаясь, что сегодня такому путешествию непременно припишут торгашеские намерения, зато регулярно наносил визиты американскому послу при Сент-Джеймском дворе, у которого всегда были припасены для него послания от президента. Уинстона Черчилля он, конечно, тоже посещал, однако министров-социалистов категорически не признавал.

IV

Последовав совету генерала Пиша, я на следующей неделе прилетел в Аяччо и стал справляться в главных отелях города о графе Аспрамонте. В третьем по счету отеле мне сообщили, что он снимает здесь императорские апартаменты, однако, будучи человеком деловым, не имеет времени на неизвестных посетителей. Манера служащих отеля подсказала мне, что граф пользуется их глубочайшим уважением. Я вручил хозяину гостиницы письмо генерала Пиша, рекомендовавшее меня, и попросил как можно быстрее передать его графу, который, как я слышал, в данный момент был занят делами в городе.

Отель был набит обыкновенными шумными туристами, не достойными внимания. Все еще полный грез, навеянных беседой с генералом Пишем, я счел обстановку странноватой и нисколько меня не устраивающей. В таких декорациях осуществление мечты польского шляхтича было немыслимо. Тем не менее деваться мне было некуда, оставалось надеяться на лучшее.

После сытного обеда, ничем не отличавшегося от того, чем потчуют в лучших отелях Лондона, Нью-Йорка, Калькутты и Йоханнесбурга, я в унынии посидел в холле, как вдруг заметил ладного молодого джентльмена, которого в первый момент принял за преуспевающего американца. У него был квадратный подбородок, твердая поступь и скупая речь – все признаки как раз этой влиятельной общественной категории. Велико же было мое удивление, когда он обратился ко мне на британском английском, пусть и с континентальным акцентом. Еще больше я был удивлен, когда он назвался графом Аспрамонте.

– Идемте в гостиную моих апартаментов, там мы сможем побеседовать без помех, не то что в этой толчее.

Его апартаменты были слишком, кричаще роскошными. Он налил мне виски с содовой, угостил толстой сигарой.

V

Наутро, вернее ночью – еще не рассвело, – я уже стоял перед дверью графской гостиницы. Я зябко ежился на пронизывающем ветру и опасался снегопада. Но граф, оседлавший великолепного скакуна, был, похоже, нечувствителен к метеоусловиям. Второго коня, почти такого же великолепного, слуга подвел мне. Мы тронулись в путь. Городские улочки остались позади, и извилистыми тропами, отыскать которые мог только человек опытный, мы стали подниматься все выше в горы – сначала лесом, потом по голым каменистым склонам, поросшим травой.

Граф, казалось, не ведал ни усталости, ни голода, ни жажды. Весь нескончаемый день, прерываясь только на привалах, чтобы пожевать на пару со мной сухой хлеб и финики и хлебнуть ледяной ключевой воды, он развлекал меня умной и насыщенной беседой о всякой всячине, демонстрируя обширные познания о деловом мире и знакомство с несчетными богачами, находившими досуг, чтобы интересоваться лошадьми. Однако о деле, приведшем меня на Корсику, он не обмолвился ни словом. Как ни красив был пейзаж и как ни велик был мой интерес к анекдотам на разных языках, мной постепенно овладело нетерпение.

– Дорогой граф, – не выдержал я, – мне не выразить, как я вам признателен за эту возможность посетить ваше родовое гнездо! Но я вынужден напомнить, что цель моего приезда – спасти жизнь или по меньшей мере рассудок друга, к которому я питаю высочайшее уважение. Вы заставляете меня усомниться, что я выполню эту задачу, сопровождая вас в этом долгом пути.

– Понимаю ваше нетерпение, – ответил он, – но, видите ли, при всем моем стремлении приспособиться к современному миру, в этих горах я не могу ускорить темп жизни, складывавшийся веками. Обещаю, к ночи вы приблизитесь к вашей цели. Пока что это все, что я могу сказать, так как это не моя тайна.

Мне пришлось довольствоваться этими загадочными речами.

Инфраредиоскоп

I

Леди Миллисента Пинтерк, известная друзьям как «прекрасная Миллисента», сидела одна в кресле своего роскошного будуара. Все кресла и диваны здесь были мягкие, электрический свет был приглушен абажуром, на столике стояла большая кукла в пышной юбке. Стены были завешаны акварелями, все с подписью «Миллисента», живописующими романтические пейзажи Альп и итальянских берегов Средиземного моря, греческих островов и Тенерифе. Держа в руках еще одну акварель, она внимательно ее разглядывала. Наконец она потянулась одной рукой к кукле и нажала на кнопку. На животе у куклы открылась дверца, внутри находился телефон. Леди Миллисента взяла трубку. При всей грациозности ее движений, на этот раз им была присуща некоторая резкость, свидетельствовавшая о принятом важном решении. Она набрала номер и произнесла: «Мне надо поговорить с сэром Бульбасом».

Сэр Бульбас Фрутигер был известен всему миру как издатель газеты «Дейли лайтнинг» и один из самых могущественных людей страны, независимо от того, какая партия номинально находилась у власти. От внешнего мира его защищали секретарь и шестеро секретарей секретаря. Мало кто отваживался звонить ему по телефону, и из этих отважных дозванивался лишь крайне малый процент. Его труды были слишком важны, чтобы их прерывать. Его задачей было сохранять непоколебимое спокойствие и при этом придумывать способы лишать покоя своих читателей. Но даже непреодолимая стена обороны не помешала ему сразу ответить на звонок леди Миллисенты.

– Да, леди Миллисента?

– Все готово, – сказала она и положила трубку.

II

Этим лаконичным словам предшествовала большая работа. Муж прекрасной Миллисенты, сэр Теофилус Пинтерк, был одним из лидеров мира финансов, невероятно богатым человеком, однако, к своему огорчению, имел соперников в мире, где хотел властвовать. Существовали люди равные ему и имевшие шансы на победу в финансовом соревновании. Он же, будучи человеком наполеоновского склада, искал способы добиться несомненного, непререкаемого превосходства. Он сознавал, что в современном мире власть основывалась не только на финансах. Он насчитывал три других ее источника: пресса, реклама и еще один, который людям его профессии не следовало недооценивать, – наука. Он решил, что для победы требуется сочетание этих четырех сил, и с этой целью создал тайный Комитет четырех.

Председателем был он сам. Следующим по власти и достоинству был сэр Бульбас Фрутигер, чей лозунг гласил: «Дай публике то, чего она хочет». Этому лозунгу была подчинена вся его обширная газетная империя. Третьим номером в комитете был сэр Публиус Харпер, заправлявший миром рекламы. Все, кто в вынужденной и обманчиво временной праздности ездил вверх-вниз по эскалаторам, воображали, что люди, чью рекламу они читают от нечего делать, соперничают друг с другом, но это было заблуждением: вся реклама управлялась из центра, где восседал сэр Публиус Харпер. Если он хотел прославить ту или иную зубную пасту, она вязла у всех на ушах; если хотел погубить ее неизвестностью, то так и происходило, при всех ее достоинствах. Он решал, вознести или уничтожить тех неразумных, кто брался производить товары потребления, вместо того чтобы спросить, стоит ли этим заняться. Сэр Публиус относился к сэру Бульбасу с добродушным пренебрежением и считал его лозунг слишком скромным. Его собственный лозунг гласил: «Заставь публику хотеть того, что ты ей даешь». В этом деле он был удивительно успешен. Отвратительные вина сбывались в неимоверных количествах, поскольку люди, которых он убеждал, что они восхитительны, не осмеливались усомниться в его словах. Морские курорты с гадкими отелями, неопрятными пансионами и почти всегда, кроме периода высоких приливов, грязным морем завоевали усилиями сэра Публиуса репутацию мест, где хорошо дышится, где захватывающе штормит и дуют оздоровительные атлантические ветра. Политические партии на всеобщих выборах использовали изобретения его сотрудников, доступные всем (кроме коммунистов), кто способен платить объявленную цену. Ни один разбирающийся в жизни здравомыслящий человек не вздумал бы запустить кампанию без поддержки сэра Публиуса.

Сэр Бульбас и сэр Публиус, часто появлявшиеся на людях вместе, внешне были очень разными. Оба были bons viveurs

Пендрейк Маркл, четвертый член тайного синдиката, отличался от первых трех. Сэр Бульбас и сэр Публиус сомневались, стоит ли его принимать, но их убедил сэр Теофиол. Их сомнения были небезосновательны. Во-первых, в отличие от них троих, он не был посвящен в рыцарское достоинство. Существовали и более важные возражения. Никто не отрицал его ума, но авторитетные люди сомневались в его надежности. Его имя нельзя было использовать в проспекте, призванном соблазнить провинциальных инвесторов. И все же сэр Теофил настоял на том, чтобы оказать ему доверие из-за его исключительной плодовитости по части необычных изобретений, а также потому, что, в отличие от других ученых, он не был отягощен излишней совестливостью.

У него имелся зуб на все человечество, понятный тем, кто знал историю его жизни. Его отец, нонконформистский священник образцовой набожности, объяснил маленькому сыну правоту пророка Елисея, проклявшего детей, которых вследствие этого проклятия разодрали медведицы. Отец был во всех смыслах реликтом минувшей эпохи. Во всех его домашних разговорах на первом месте стояли соблюдение субботы и вера в богосозданность каждого слова Ветхого и Нового Заветов. Однажды в недобрый момент умный не по годам сынок спросил отца, можно ли быть хорошим христианином, не веря, что заяц жует жвачку. За это он удостоился такой немилосердной трепки, что неделю не мог сидеть. Но даже это тщательное воспитание не заставило его исполнить отцовское желание и стать, по его примеру, нонконформистским священником. Он заслужил стипендию и с отличием окончил университет. Первый же его научный результат был украден профессором, получившим за это медаль Королевского научного общества. Когда он попытался пожаловаться, ему никто не поверил, хуже того, его сочли злобным клеветником. Этот неудачный опыт и подозрения, которые он навлек на себя своим протестом, сделали его циником и мизантропом. Теперь он старался не допускать кражи своих изобретений и открытий. Ходили неприятные, но неподтвержденные слухи о его махинациях с патентами. На чем они основывались, так и осталось непонятно. Тем не менее у него образовалось достаточно денег на создание собственной лаборатории, куда не было хода соперникам. Постепенно, нехотя его результаты начинали признавать. Наконец правительство предложило ему применить свои таланты на ниве совершенствования бактериологического оружия. Он отказался, выдвинув странное, по всеобщему мнению, суждение, что совершенно не разбирается в бактериологии. Существовало, правда, подозрение, что действительной причиной была его ненависть ко всем силам организованного общества, от премьер-министра до простого патрульного полицейского.

III

Стоило сэру Бульбасу это услышать, как пришел в движение весь огромный аппарат, управляемый синдикатом. Сэр Теофил в несчетных цехах по всему миру запустил производство инфраредиоскопа, простого механизма со множеством издававших жужжание колесиков, не способного никому ничего показать. Сэр Бульбас заполнил свои газеты статьями о чудесах науки, дружно намекавшими на инфракрасный спектр. В некоторых содержались достоверные сведения от уважаемых ученых, другие были чистым плодом воображения. Сэр Публиус повсюду развесил плакаты: «Грядет появление инфраредиоскопа! Не упустите шанс увидеть невидимые чудеса мира!» На других было написано: «Что такое инфраредиоскоп? Газеты Харпера дадут ответ. Не упустите шанс проникнуть в неведомое!»

Когда было произведено достаточное количество инфраредиоскопов, леди Миллисента сообщила, что при помощи такого инструмента она увидела чудище на двери своей спальни. Естественно, ее осадили интервьюеры из всех газет сэра Бульбаса; дело вызвало такой острый интерес, что их примеру последовали другие газеты. По наущению мужа она лепетала именно то, что требовалось по плану синдиката. Одновременно инфраредиоскопы раздали видным общественным деятелям, о которых сэр Теофил знал от своей секретной службы, что они испытывают финансовые трудности. Каждому посулили по тысяче фунтов за согласие заявить, что они тоже видели ужасных существ. Агентство сэра Публиуса всюду демонстрировало две картины леди Миллисенты, призывая: «Не выпускайте инфраредиоскоп из рук! Он не только позволяет увидеть и защищает!»

Разумеется, сбыт инфраредиоскопов сразу подскочил до нескольких тысяч штук, а мир захлестнула волна страха. Пендрейк Маркл изобрел новый прибор, пока что не покидавший стен его лаборатории. Прибор доказывал, что чудища происходят с Марса. Другие ученые завидовали славе Маркла; самый ярый из его соперников изобрел прибор, читавший мысли чудищ, и утверждал, что при помощи своего изобретения выяснил, что они – авангард марсиан, затевающих уничтожение человечества.

Вначале первые владельцы инфраредиоскопов жаловались, что ничего не видят через свои приборы, но их жалобы газеты сэра Бульбаса, естественно, не публиковали; тем временем всемирная паника достигла таких масштабов, что любого, рискнувшего заикнуться, что он не может обнаружить присутствие марсиан, объявляли теперь предателем и пособником марсиан. После линчевания нескольких тысяч человек остальные смекнули, что безопаснее попридержать язык; немногих упрямцев интернировали. Волна ужаса приобрела такую высоту, что многие, прежде считавшиеся безвредными, теперь вызывали тяжкие подозрения. Любой, кто по неосторожности восхищался планетой Марс в ночном небе, немедленно подпадал под подозрение. Интернировали всех астрономов, специализировавшихся на Марсе. Те из них, кто доказывал, что жизни на Марсе нет, поплатились длительными тюремными сроками.

Тем не менее оставались люди, которые на ранних стадиях паники сохраняли дружеские чувства к Марсу. Император Абиссинии объявил, что внимательное изучение изображения выявляет близкое сходство марсианина со львом Иудеи, а значит, он хорош, а не плох. Тибетцы утверждали, что, судя по древним книгам, марсианин – Бодхисатва, явившийся избавить их от ига безбожников китайцев. Перуанские индейцы возродили культ Солнца и указывали, что коль скоро блеск Марса – это отражение солнечных лучей, то поклоняться следует и ему. В ответ на угрозу, что марсиане могут устроить бойню, они напоминали, что поклонение Солнцу никогда не обходилось без человеческих жертвоприношений, а посему верующим не следует роптать. Анархисты доказывали, что марсиане разгонят все правительства и принесут землянам благоденствие. Пацифисты призывали встречать марсиан с любовью, потому что сила любви сотрет с их лиц ухмылку.

IV

Однако и в обстановке всеобщей паники оставались люди, полные сомнений, но помалкивавшие из осторожности. Члены правительств знали, что сами они никогда не видели марсианских чудовищ, их секретари тоже это знали, но разгул страха вынуждал их держать свои сомнения при себе, ведь признание в скепсисе вело к потере власти, а то и к суду Линча. Деловые конкуренты сэра Теофила, сэра Бульбаса и сэра Публиуса, естественно, завидовали их колоссальному успеху и стремились найти способ их низвержения. Газета «Дейли фандер» была прежде почти такой же влиятельной, как «Дейли лайтнинг», но в разгар кампании первую было почти не слышно. Ее издатель скрежетал зубами, но, будучи человеком осторожным, тянул время, зная, что, пойдя против всеобщей истерии, ничего не заработаешь. Ученые, никогда не любившие Пендрейка Маркла и не привыкшие ему доверять, не могли не возмущаться, когда его провозгласили величайшим ученым всех времен. Многие из них разобрали инфраредиоскоп на винтики и поняли, что это подделка, но, опасаясь за свою шкуру, сочли за благо прикусить языки.

Тем не менее среди них нашелся юнец, невосприимчивый к гласу благоразумия. Звали его Томас Шовелпенни, и многие в Англии относились к нему с подозрением, поскольку его дедом был немец Шиммельпфенниг, поменявший фамилию в Первую мировую войну. Томас был спокойным студентом, совершенно чуждым великих дел, невеждой в политике и в экономике и разбирался только в физике. Бедность не позволяла ему обзавестись инфраредиоскопом, поэтому самостоятельно он не мог убедиться в том, что прибор – подделка. Люди, сделавшие это открытие, держали язык за зубами и не позволяли себе откровенности даже в подпитии. Но Томас Шовелпенни не мог не обратить внимания на странности в показаниях аппаратуры, и эти странности навели его на сугубо научные сомнения, как ни недоумевала эта невинная душа относительно цели, которую преследуют изобретатели подобных мифов.

Скромник и человек примерного поведения, он имел друга, которого ценил за проницательность, хоть и осуждал за привычки, которые в своей благонамеренности никак не мог одобрить. Друг этот, носивший имя Верити Хогг-Покус, был вечно пьян и не вылезал из пабов. Считалось, что он должен где-то ночевать, но он никому не позволял узнать правду, состоявшую в том, что он снимал комнату, где помещалась одна кровать, в самых отвратительных лондонских трущобах. Обладатель яркого журналистского таланта, он, сталкиваясь с безденежьем, на время неохотно трезвел и писал такие острые, такие кусачие статьи, что органы печати, гонявшиеся за подобными материалами, не могли не принять их к публикации. Более приличные газеты были для него, конечно, закрыты, ибо их не устраивала его откровенность. Он разбирался во всех политических хитросплетениях, но не знал, как извлечь из этого прибыль. Он перебрал множество рабочих мест, но отовсюду изгонялся, потому что не скрывал от начальства свои находки – сор, который кто-то тщательно заметал под ковер. От неосторожности или по причине остатков нравственности он ни разу ничего не заработал, шантажируя тех, о ком узнавал компрометирующие сведения. Вместо этого он в подпитии сообщал их случайным знакомым в непритязательных барах.

Делясь с ним своим недоумением, Шовелпенни сказал:

– Похоже, что вся эта история высосана из пальца, но мне непонятно, как это работает и какой цели служит. Возможно, ты, так хорошо разбирающийся в чужих секретах, поможешь мне понять, что происходит.

V

Горничная пригласила его в будуар леди Миллисенты, где та, как водится, сидела в кресле перед спрятанным в куклу телефоном на столике.

– Итак, мистер Шовелпенни, – начала она, – ваше письмо заставило меня задуматься, что же вам понадобилось со мной обсудить. Я всегда считала вас блестящим ученым, а себя – безмозглой дамочкой, способной похвастаться только мужем-богачом. Но, получив ваше письмо, я дала себе труд познакомиться с вашей карьерой. Целью вашего визита никак не могут быть деньги. – И она мило улыбнулась.

Шовелпенни еще не приходилось встречать женщину, у которой богатство сочеталось бы с приятным нравом, и он смутился от своих неожиданных чувств. «Прекрати! – приказал он себе. – Ты здесь не ради чувств, а чтобы начать важное расследование». Он взял себя в руки и заговорил:

– Леди Миллисента, вместе с остальным человечеством вы, конечно, знаете об охватившем его странном смятении из-за страха перед марсианским вторжением. Если меня верно проинформировали, вы первой увидели марсианина. Как ни трудно мне это произнести, я не могу противиться долгу: у меня есть серьезные сомнения, что вы или кто-то еще видели этих жутких существ и что при помощи инфраредиоскопа можно вообще что-то увидеть. Мне хотелось бы ошибаться, но пока я вынужден заключить, что вы стояли у истоков гигантской мистификации. Я не удивлюсь, если после этих слов вы прикажете силой вывести меня вон и больше никогда меня не впускать. Это было бы естественно в случае вашей невиновности и еще естественнее, если вы виновны. Но если я что-то упустил, если что-то позволяет избежать осуждения такого очаровательного создания, как вы, такого нежного, как заставляет предположить ваша улыбка, и сделать так, чтобы я, забросив науку, поверил своему внутреннему голосу, шепчущему мне, что вы – сама невинность, то, умоляю, откройте мне правду!

Его несомненная искренность и нежелание льстить, как ни принуждал его к лести инстинкт, подействовали на леди Миллисенту так, как никогда не действовали на нее другие ее знакомые. Впервые с тех пор, как она, уехав от отца, вышла за сэра Теофила, ей встретился просто откровенный человек. Попытки жить искусственной жизнью, которые она предпринимала с того момента, как очутилась в особняке сэра Теофила, разом стали ей невыносимы. Она почувствовала, что с нее довольно мира лжи, уловок и бессердечной власти.

Хранители Парнаса

I

В наш век войн и слухов о войнах многие ностальгически озираются на времена непоколебимой, как казалось, стабильности, когда их деды вели вполне беззаботную жизнь. Но непоколебимая стабильность имеет свою цену, и я не уверен, что ее всегда следовало платить. Мой отец, встретивший мое рождение уже стариком, часто рассказывал о прошлом, которое некоторые из нас воображают золотым. Один из его рассказов лучше остальных помог мне примириться с моим временем.

В свою бытность студентом Оксбриджа – как давно это было! – он любил подолгу гулять по сельским тропинкам, некогда окружавшим этот красивый (тогда) город. Его часто обгонял ехавший верхом вместе с дочерью священник. Что-то – он сам не знал что – заставило его к ним приглядеться. У старика было изможденное лицо, на нем застыло горестное и как будто испуганное выражение; то был не страх чего-то определенного, а квинтэссенция страха, страх per se

[3]

. Даже когда они проезжали мимо, была видна взаимная преданность отца и дочери. Дочери было лет девятнадцать, но вид у нее был совсем не такой, какого ожидаешь в этом возрасте. Располагающим ее облик трудно было назвать, зато обращала на себя внимание суровая решительность и какая-то отчаянная воинственность. Я поневоле гадал, умеет ли она улыбаться, веселится ли когда-нибудь, забывает ли хотя бы изредка о причине несгибаемой целеустремленности, воплощением которой выглядит. После нескольких встреч с этой парой я решил навести справки о пожилом священнике. «Это Повелитель Собак», – ответили мне со смехом. (Это было не имя минойского божества, а прозвище главы старинного колледжа Святого Циникуса, студентов которого дразнили «собаками».) Я спросил собеседника, своего друга, чем вызван его смех, и в ответ услышал: «Ты что же, незнаком с историей этого старого греховодника?» «Нет, – говорю, – да и не похож он на преступника. Что он натворил?» «Ну, – протянул друг, – это старая история… Если хочешь, расскажу». «Хочу, – ответил я, – этот человек вызывает у меня интерес, его дочь тоже. Хочется узнать о нем побольше». Как я узнал потом, эта история была известна в Оксбридже всем, кроме первокурсников. Вот она.

Во времена молодости мистера Брауна стипендиаты должны были иметь сан и не помышлять о браке. В случае везения кто-то из них мог возглавить колледж, в противном случае, чтобы жениться, ему пришлось бы отказаться от стипендии и поселиться при колледже, что сулило семейному человеку чуть ли не бедность. Глава колледжа, предшественник Брауна, дожил до преклонных лет, и все увлеченно гадали, кто его сменит. Наилучшие шансы были у Брауна и у некоего Джонса. У обоих были невесты, оба надеялись на женитьбу и избрание после кончины старика. Тот наконец умер, и соперники заключили рыцарское соглашение – голосовать на выборах следующего главы колледжа друг за друга. С преимуществом в один голос победил Браун. Но голосовавшие за Джонса провели расследование и выяснили, что Браун вопреки соглашению отдал голос за самого себя и тем обеспечил себе избрание. Судебных санкций не последовало, однако члены совета колледжа, включая прежних сторонников Брауна, решили объявить ему жесткий бойкот. Они огласили результат расследования, и к бойкоту присоединился весь университет. Остракизму подвергли и его жену, хотя свидетельства ее нечестности отсутствовали. Их единственная дочь выросла в атмосфере тоски, молчания и одиночества. Мать зачахла и умерла от какой-то болезни, возможно, пустяковой. Я узнал эту историю спустя двадцать лет после тех выборов, и все двадцать лет наказание длилось без намека на послабление.

Я в те дни был молод и не настолько предан моральным принципам, чтобы пытать и пытать провинившегося, не ведая сострадания. Эта история меня потрясла, причем не прегрешением старика, а именно непреклонной жестокостью всего оксбриджского сообщества. Вина старика не вызывала у меня сомнения. За двадцать лет в ней никто не усомнился, и встать одному против этого дружного согласия было невозможно, но я подумал, что жалости достойна хотя бы дочь, если не отец. Как я выяснил, попытки с ней подружиться неизменно наталкивались на ее нежелание общаться с людьми, не признававшими ее отца. Я ломал голову над этой ситуацией, пока не оказались под угрозой мои этические убеждения. Я дошел до того, что усомнился в каре за грехи как в главном долге добродетельного человека. Но моим терзаниям положила конец случайность, неожиданно заставившая меня забыть об общих соображениях и заняться частностями.

II

Во время одной из своих одиноких прогулок я шарахнулся от лошади, несшейся сумасшедшим галопом, а через несколько шагов увидел лежащую у дороги женщину. Подойдя, я узнал дочь затравленного главы колледжа. Потом узнал, что он слегка занемог и остался дома, а она не пожелала отказываться от привычной прогулки верхом, пусть и в одиночестве. На беду, по пути ей попался странствующий цирк лорда Джорджа Сэнджера со слонами, тянувшими огромные фургоны. Лошадиные нервы не выдержали зрелища слонов, лошадь сбросила наездницу и ускакала. Бедняжка была в сознании, но стонала от боли и не могла шелохнуться, потому что сломала ногу. Сначала я не знал, как поступить, но потом увидел запряженную собаками тележку и упросил возницу, ехавшего в Оксбридж, завернуть в больницу и вызвать карету «Скорой помощи». Помощь прибыла через полтора часа, и все это время я очень старался обеспечить пострадавшей удобство и выказать сочувствие. Я не скрыл, что знаю, кто она такая.

Несмотря на отлучение ее отца, я заглянул к ним назавтра и узнал от горничной, что на сломанную ногу наложили гипс и что состояние пострадавшей не вызывает опасений. Я стал регулярно справляться о ее самочувствии и, когда ей полегчало настолько, что она перебралась на диван, спросил, можно ли ее навестить. Сначала она передала с горничной отказ, но когда я дал понять, что готов иметь дело с ее отцом, сменила гнев на милость. Мои отношения с ним остались натянутыми, он ни разу не заговорил со мной о своих бедах. Зато его дочь, сначала робевшая, как дикая птица, постепенно привыкла ко мне и поверила в мое доброе отношение. Со временем я узнал все, что было известно ей с отцом.

По ее словам, отец в молодости был весельчаком и гулякой, иногда позволял себе лишнее, но обладал до того приятным нравом, что ему все прощалось. Он был по уши влюблен и возликовал, когда результат выборов позволил ему жениться на его ненаглядной Милдред. Выборы прошли в самом конце летнего семестра, через пару недель сыграли свадьбу. Ему не нужно было возвращаться в Оксбридж до начала осеннего семестра, и пара провела летние месяцы в безоблачном блаженстве. Милдред еще не бывала в Оксбридже, и он живописал город в восторженных выражениях, расхваливая не только архитектуру, но и приятное (ему) общество. Им представлялось непрекращающееся счастье и всевозможные увеселения. Вскоре стало ясно, что семья ждет счастливого прибавления.

В первый свой вечер в Оксбридже глава колледжа отправился на положенное ему почетное место. Велико же было его изумление, когда его никто не поприветствовал, никто не спросил, как он провел отпуск, никто из членов совета не произнес подобающих вежливых слов о его молодой жене. Он обратился к мистеру А справа от себя, но тот был слишком занят разговором с собственным соседом справа и не расслышал обращения главы колледжа. То же произошло с соседом слева, мистером В. После этого Брауну пришлось молчать на протяжении всего долгого ужина, пока члены совета болтали между собой и смеялись, как будто его не существовало. Невзирая на растущее неудобство и огорчение, он счел, что ритуал требует от него председательства за портвейном в профессорской. Но когда он передавал портвейн, сосед принимал бокал, словно взявшийся ниоткуда; настала очередь второго круга, и не он, а сосед осведомился через его голову, можно ли приступать. Он уже сомневался, что вообще существует, и поспешил домой, к Милдред, чтобы она убедила его своим прикосновением, что он не невидимый призрак, а человек из плоти и крови.

Но стоило ему начать рассказ о своем странном приключении, как на пороге появилась горничная с конвертом, брошенным, по ее словам, в прорезь для писем в двери каким-то незнакомцем. Разорвав конверт, он нашел длинное анонимное письмо, написанное явно измененным почерком. «Тебя отдали под суд и вынесли тебе приговор, – так начиналось письмо. – По закону ты неуязвим, но все дали торжественную клятву, что ты поплатишься за свой грех и что твои муки будут страшными, как если бы ты преступил закон и был наказан». Дальше шли подробности. Говорилось о том, что сначала члены совета колебались, особенно проигравший Джонс: никому не хотелось верить, что один из их числа поступил так дурно. Рассказывалось в письме и о тщательной проверке, убедившей всех сомневавшихся. Завершалось оно строками, полными почти библейского гнева:

III

Вскоре после выздоровления Кэтрин ее отец скончался. Удивляться не приходилось: несчастливая жизнь подточила его здоровье. Удивительно было другое – кончина спустя всего несколько дней самого непримиримого его противника в колледже доктора Гриторекса, профессора пасторской теологии. Удивление переросло в крайнее изумление, когда оказалось, что профессор покончил с собой, приняв яд. Всю жизнь он оставался непреклонным борцом с грехом и столпом незыблемых нравственных устоев. Он вызывал глубокое уважение у старых дев с несколько прокисшей добродетелью и пользовался признанием среди академических светил, не затронутых смягчением морального кодекса, характеризующим наш дряхлый век. Все догадывались, что именно благодаря профессору в университете сохранились стандарты, заставляющие родителей считать, что их сыновья попали в надежные руки. Накануне выборов главы колледжа профессор выступал самым непримиримым противником Брауна и яростным сторонником Джонса. Когда же объявили об избрании Брауна, именно доктор Гриторекс настоял на проверке, это его усилиями все поверили в виновность победившего. Когда глава колледжа умер, никто не мог заподозрить, что доктор Гриторекс сильно опечалится. Тем более невозможно было вообразить, что этот светоч незапятнанности закончит свои дни, совершив смертный грех. Некоторые его почитатели были, правда, потрясены его проповедью в церкви колледжа в первое воскресенье после смерти Брауна. Он взял за ее основу слова из Евангелия: «Где червь их не умирает и огонь на угасает» (Марк 9:44). Некоторые невнимательные читатели Евангелия, сказал он, воображают, что Бог готов прощать грешников, и даже намекают, что Он не обрекает их на вечное проклятие. Ученый муж указал, что цитату, вокруг которой он построил проповедь, непременно следует учитывать при всякой честной попытке уяснить смысл Евангелий. До этого места его проповедь встречала одобрение, но слушатели сочли дурным вкусом и даже были покороблены его удовлетворенностью вечными муками грешников и, что еще хуже, явно содержавшимся в его словах намеком на почившего главу колледжа. Все решили, что теология теологией, но заботу о сохранении приличий никто не отменял, и, расходясь после проповеди, поеживались. Джонс, никогда не усердствовавший в осуждении своего удачливого соперника, решил нанести профессору Гриторексу визит и напомнить ему, что поздно клеймить покойного. Вечером он постучался в профессорскую дверь, но ему никто не ответил. Он постучал снова, громче, а потом, увидев, что у профессора горит свет, и заподозрив неладное, вошел. Мертвый профессор сидел за письменным столом, перед ним лежал пространный манускрипт, адресованный коронеру. Сочтя неприличным читать эту исповедь самому, Джонс передал страницы в полицию, и они были зачтены на дознании. Профессор Гриторекс написал: