Рассказы

Радзинский Эдвард Станиславович

Из журнала «Огонёк» 1987 № 13

 

О первой любви

Редактор толстого журнала X. был приглашен на юбилей литературоведа С. Как-никак человеку стукнуло семьдесят пять, и за это время С. повидал немало: говорят, в молодости его бил Есенин. После этих побоев он и стал историком литературы. Его первая работа была на модную тогда тему «Руководитель национально-освободительной борьбы на Кавказе в девятнадцатом веке — Шамиль». Но взгляды переменились — и в конце тридцатых Шамиль стал считаться агентом империализма. С. признал свою ошибку. Во время Отечественной войны Шамиль возник из небытия, и С. признал ошибкой, что он признал ошибку. В сорок девятом году с Шамилем опять случилась метаморфоза, и С. признал ошибкой то, что он признал ошибку в том, что он признал ошибку… После истории с Шамилем С. посвятил себя уже чистому литературоведению. Он даже стал директором института, где под его руководством и начал свою деятельность наш редактор X. Вот почему редактору X. пришлось идти на его юбилей.

Редактор X. был мужчина мрачный. Сборищ в ресторанах он не любил, потому что все вокруг пили, а ему пить было нельзя — он был мужчина запойный. И еще потому, что он ненавидел людей. Ненавидел всех: жену, сотрудников и даже самого себя. Рассказывали, что в конце рабочего дня X. выходил из своего журнала, переходил на другую сторону улицы и, злобно глядя через дорогу на покидающих журнал сотрудников, топал ножкой и произносил только одно слово: «Ненавижу!»

Так это, не так, точно не знаю, а врать не хочу. Одно знаю: в день юбилея С. наш редактор X. был в большой лихорадке.

Дело в том, что спецрейсом из Крыма доставили в его журнал красную сафьяновую папку, где лежала статья очень и очень большого человека. Честь для журнала, сами понимаете, какая, но и ответственность — тоже! Наш герой ознакомился с замечательной статьей, после чего можно было и запереть ее в сейф. Но оставить в пустой редакции, пусть даже в сейфе, ТАКУЮ статью! Дудки! И он решил взять статью с собой.

Он аккуратно уложил статью в сафьяновом переплете в японский портфель-дипломат, купленный на последнем писательском съезде, и отправился в ресторан «Арагви» на юбилей прохвоста. Так он именовал юбиляра, как, впрочем, и всех остальных.

У «Арагви» он отпустил шофера. Из дверей ресторана высунулось лицо швейцара. «На банкет», — сказал X. и мимо очереди проследовал в ресторан. «Надо дать ему какую-нибудь мелочь», — подумал он о швейцаре, но рука сама сунулась в тот карман, где мелочи не было. «Обойдется, прохвост!»

За банкетным столом было людно: масса ненавистных знакомых. Его усадили рядом с жирной подлюгой поэтессой Б. Напротив него сидел другой негодяй — критик А. Этот развратный мерзавец А. все время перемигивался с толстой и тоже развратной поэтессой Б., а потом вообще не нашел ничего лучшего, как, дыша водкой, втиснуться между X. и жирной тварью Б. От злобы наш X. не выдержал, вскочил со стула и умчался в туалет.

По дороге в туалет он похолодел: вспомнил, что в бешенстве забыл портфель.

Бегом X. вернулся в зал — и увидел, как ненавистный критик А., сдвинув его драгоценный портфель на соседний стул, полуобнимал развратную поэтессу Б.

В бешенстве X. схватил свой портфель со стула — и отправился восвояси.

Для очистки совести он вяло «проголосовал» такси. Денег он тратить не любил. Когда такси не остановилось, с удовольствием поехал в метро.

Придя домой, он долго грохотал стульями, чтобы разбудить спящую жену. Жена назло ему не проснулась. Он прошел в кабинет.

В кабинете он зажег лампу, открыл портфель, чтобы еще раз насладиться зрелищем красной сафьяновой папки, и…

Сначала он даже не понял. Он тупо уставился в портфель, но прекрасного алого сафьяна в портфеле не было. Вместо него в портфеле покоилась какая-то зеленая целлофановая гадость: в зеленой целлофановой папке лежала статья ненавистного критика А.!

…Он все понял! Проклятие! У критика А. был тот же самый портфель, купленный на том же самом съезде. И, видимо, когда он пересел к похотливой поэтессе…

Обменялись портфелями! От бешенства X. укусил занавеску и бросился к телефону. Он набрал номер:

— Позовите A.!

— Во-первых, следует говорить «пожалуйста», — раздался неприятным голос жены А., — коли вы звоните в первом часу ночи! А во-вторых, Иван Иванович на юбилее Дмитрия Дмитриевича… А кто, собственно, спрашивает?

Он назвался и объяснил, что звонит по важнейшему делу. Голос жены помягчел.

— Я передам ему, когда вернется. И он вам срезу отзвонит.

X. нервно расхаживал по комнате и через пятнадцать минут не выдержал, позвонил снова.

— Нету дома, — уже сурово ответил голос.

В кабинет вошла его жена.

— Что случилось?

— Перепутал портфели, — злобно сказал X.

— И, конечно, в портфеле что-то было, — торжествовала жена.

— Было! Было! — заорал он.

— Что ты орешь? Сам наделал — и орет! Ты что, не знаешь, какое сейчас воровство? Моя сестра проводила обследование в школе: собирала анализы мочи. Эти анализы она поставила в чемоданчик и по дороге в поликлинику зашла в «Гастроном». Оставила чемоданчик на столе, но когда вернулась…

— Уйди! Я прошу — уйди!

Моча, однако, произвела впечатление, и он опять позвонил.

— Послушайте, — металлическим голосом сказала жена А. — Я вам все объяснила: он на банкете, звоните завтра утром.

В трубке раздались гудки.

Мысль о похищенном моче совсем вывела его из равновесия. Он позвонил в «Арагви» — и с ужасом услышал, что банкет час назад как закончился. Страшные мысли пришли ему в голову: хорошо, если этот развратный сукин сын ушел с тварью Б. А если он на улице подцепил какую-то… А та украдет портфель! Он опять позвонил.

— Нету! — рявкнул голос жены.

В безумии он опять набрал номер.

— Я вызову милицию!

Опять гудки.

Он снова набрал.

— К черту стыд! — успел он проорать в трубку. — Вопрос идет о жизни и смерти. Исчезла статья руководителя. Где ваш муж? — вопил он.

— На банкете! — орали в трубке.

— Банкет закончился час назад! К черту стыд! Если вы можете предположить, где ваш муж, немедленно сообщите!

В ответ сказали нехорошее слово, и послышались гудки.

Он опять позвонил, но телефон не ответил. А он все звонил и звонил.

Потом он катался по полу, и ему вызвали неотложку.

…Критик А. вернулся под утро.

Жена не спала.

— Ну и баикет был, — сказал он и потянулся чмокнуть супругу.

В ответ он получил молчаливый удар в переносицу.

…Уже через час редактор X., оправившийся от припадка, держал в руках драгоценный красный сафьян. Он прижимал его к груди, поглаживал, страстно ласкал застежки.

В первый раз в жизни редактор X. испытывал любовь.

 

О любви к другу

В шестидесятые годы, я настаиваю — в шестидесятые, жил-был руководитель второго ранга, и руководил он чем-то в РСФСР. У него была самая распространенная фамилия — Козлов. И когда произносили его фамилию, всегда добавляли: «Только это не тот Козлов, а это — из РСФСР». Потому что всегда имелся «тот Козлов», руководитель первого ранга.

Так он жил, Козлов из РСФСР, не тужил и добра наживал. Помаленьку разваливал вверенные ему ведомства, потихоньку переходил из одного в другое, пока не дожил до скандала прямо-таки международного.

Поручили ему послать в подарок развивающейся африканской стране быков-производителей. Вроде все ясно: погрузили быков на корабли — и поехали наши быки, все в медалях, здоровенные, оплодотворять ихних негритянских коров. Ехали они через моря-океаны и приехали. Вывели красавцев быков на берег, организовали им теплую встречу, сыграли музыку — все чин чинарём. Но только оплодотворять этим самых негритянских коров наши быки не захотели. Стоят как мертвые — не хотят оплодотворять, и все тут! Тогда наш Козлов передал по телексу такой приказ — брать быков измором. Вскоре выяснилось, что слова «взять измором» оказались буквально пророческими. Мало того, что быки дружественных коров не захотели — они и еду местную коровью жрать наотрез отказались.

Сообщили все это опять по телексу Козлову.

Козлов потребовал представить ему соответствующую бумагу. А пока суд да дело, пихать быкам еду насильно — пущай, дескать, акклиматизируются…

Бумагу составили, потом обсудили, и через год Козлов подписал долгосрочное соглашение о поставках сена для племенных наших быков.

И вот поплыло сено через моря-океаны. Когда доплыло, никаких быков уже не было: одни медали остались. А сено все плыло — соглашение Козлов выполнял, а оно долгосрочное было… И сгружали сено на берег. И выросли на берегу огромные горы. Но Африка — страна жаркая, так что завелись в этих сенных горах ужасающие мухи размером с голубей. И жалили, сволочи, так, что берег стал небезопасен. И вскоре перестали приставать туда иностранные корабли. Короче, в год наш Козлов подорвал своим сеном целую экономику дружественной державы.

Другой бы за это дело головы не сносил. Но и у нашего Козлова был друг. Это уже был настоящий руководитель, самого настоящего ранга, и тоже с очень распространенной фамилией: допустим, Попов. Но он уже был единственный Попов — «тот самый Попов». Нынче его давно нет в руководителях — и потому мы можем сказку свою без опаски рассказывать. Дело в том, что у этого самого Попова был комплекс: дескать, все подчиненные считают его идиотом. У любого человека, который заходил к нему в кабинет, он сразу читал в глазах обращенное к себе: «Ну и болван!» Единственный человек, в очках которого был восторг, только восторг и еще раз восторг, — и был наш Козлов. Да, глуп был Козлов, но зато добр и без задних мыслей. Короче, Попов любил Козлова, а Козлов любил Попова. Но так как Козлов уже развалил кучу ведомств, решил Попов отправить его туда, где разваливай не разваливай, а убытку государству, слава богу, никакого, — на культуру.

Так стал наш Козлов заведовать сферами искусства в РСФСР. Человек, как мы уже отмечали, он был искренний: что на уме, то и на языке. Любил и, главное, умел распекать. Так, главному редактору киностудии он сразу сказал очень искрение: «Вы, Илья Аверьянович, — пыль. Я дунул — и вас нет!» Ну, а директора киностудии, человека грузного, он распек совсем уже по-библейски. «Я вас, — говорит, — на кол посажу. И поверну». Короче, руководил культурой он решительно, сам во все вникал, фильмы смотрел сам — ко всеобщему ужасу…

Однажды ему показали кинофильм, снятый по оперетте. Фильм Козлову понравился, сделал он только одно замечание: «Что это у вас там товарищи то говорят, то поют! Вы уж одно им что-нибудь поручите!..» И вырезали ведь, вырезали пение из оперетты!

Потом как-то приехал он в мастерскую к знаменитому скульптору В. — смотреть проект Мемориала.

В центре Мемориала — Скорбящая мать. Раскрыв рот в беззвучном вопле, вытянув к небу руки, стояла она над павшим воином. Скульптор очень гордился фигурой Матери, он знал ей цену. Мемориал Козлову понравился. Само собой, особенно ему понравились солдаты и краснофлотцы, а Мать его сразу насторожила.

— Добре, добре… — сказал Козлов, обходя Мемориал. — Все добре… Но чего это она у вас так орет?

— Она зовет Луначарского! — ответил скульптор.

— Не понял? — сказал Козлов. Он действительно не понял.

Скульптор смолчал — и рот Матери закрыли.

Короче, вот так жил Козлов и не тужил, пока не случилась с ним история.

Он должен был произнести речь на открытии некоего облдрамтеатра. Неприятности начались уже на городском вокзале: его не встретили. А Козлов к тому времени совершенно разучился сам ходить по улицам. Потому он остался в поезде ждать встречающих. Так и загнали его в поезде на запасной путь… Но потом все-таки приехала за ним долгожданная черная машина, и нашли его на запасных путях. А дальше все как по маслу! Привезли в театр — и сразу в президиум. Но тут выясняется, что Козлов забыл речь. Оставил ее, проклятую, в поезде, на запасном пути, с огорчения.

И вот вызывают его на трибуну.

Первые слова дались Козлову легко: «Дорогие товарищи». А вот третье слово отсутствовало. Он уже в шестой раз произнес: «Дорогие товарищи». В зале громко смеялись, а руководитель области мрачно сказал с места: «Ну, а дальше-то будет?»

И тут со страха Козлов забыл еще одно слово. Осталось только «Дорогие». Он вытягивал руки с трибуны и все произносил: «Дорогие… дорогие… дорогие…» Так и пришлось его снять с трибуны. Но уходить он не хотел, а все кричал: «Дорогие!»

Некоторое время он лежал в больнице, и товарищ Попов сказал:

— Не надо над этим смеяться. Со всяким может случиться. Кроме того, что он сказал там плохого: «Дорогие». А разве они не дорогие, наши люди?

 

О любви к еде

Был я завлитом в областном театре. Но что такое завлит в областном театре? Ах, когда-нибудь я напишу об этой несчастной поре своей жизни. Главреж — самодовольный болван. Как только услышит, что на Таганке или в «Современнике» ставят то, что никому нельзя, — тотчас: поезжай в Москву, доставай ему эту пьесу. И достанешь!.. Сколько унижений перетерпишь — но достанешь. А он прочтет и говорит: «Грандиозно!» И тут же ее в стол. А потом, на репетиции, расскажет труппе: дескать, сам автор прислал ему новую пьесу, но эта пьеса, в общем, — дерьмо!

Короче, вы поняли наш репертуарчик: что сверху велят, то «наш» и ставил. Народ в городе в театр, конечно, не ходит, а нам и не надо: у нас все билеты проданы! Потому что мы договаривались с заводами да фабриками, и те обязывали членов профсоюза посещать наши спектакли, чтобы расти духовно. Ну, члены профсоюза билеты покупают, а в наш театр — ни ногой. А мы и не в обиде: главное — план выполняем. А то, что людей у нас на сцене больше, чем в зале, так актеры наши привыкли и уборщицы довольны: нет зрителей — только грязи меньше!

В тот год нашему театру исполнилось пятьдесят лет. Ну, естественно, местные власти выхлопотали нам в Москве почетную грамоту для театра и два звания — одно главрежу, второе нашему герою, он же парторг, он же старейший артист театра. Короче, все хорошо, все как у всех И вот объявляют торжественный вечер по случаю юбилея. Взяли большой стол из спектакля «Заседание парткома», задник повесили из «Трактирщицы» — голубенький с облачками, ну а мне, как всегда, велели писать речи. Одну для птичницы из подшефного совхоза — поздравлять наш театр, а другую для главрежа — отвечать на поздравления.

Ну, главрежу я речь мигом соорудил (переписал его же прошлогоднюю, когда мы поздравляли консерваторию), в с птичницей повозился. Она букву «р» не выговаривала. Пришлось ей все слова без «р» писать. Ну, например: «драмтеатр» — нельзя, пишешь — «сцена» или «наш любимый коллектив». Пишу, потею, но зато думаю: пожру.

Дело в том, что в жизни у меня есть только одна страсть. Я не курю, женским полом не интересуюсь, но люблю, люблю, ребята, хорошо пожрать! А у нас в городе, как вы догадываетесь, с этим делом было куда как непросто. Хреново, откровенно скажу, было с этим делом. А моя страсть, как и всякая другая, требует удовлетворения. Вот я и думаю: привезу в совхоз речугу и уж там-то пожру. Филейчики разные, потрошки уж мерещатся!

И вот приехал: птичница мою речь берет и руку жмет с благодарностью. И ни фига больше. Все — ступай домой. А я воспален все-таки — неудовлетворенная страсть!

Короче, возвращаюсь я злой в родные пенаты и тут узнаю, что наше торжественное собрание посетит областное начальство. Ну, естественно, по этому делу готовится большом стол. Я сразу в мечтания: не упустить бы.

И только воображение разыгралось — как всегда, мордой об землю! Оказывается, за стол этот приглашен самый узкий круг: главреж, его жена, она же — наша героиня, директор, его любовница — наш местком и герой наш — парторг. А остальные за столом — городские власти. Ну зачем им этот стол, ну что они понимают в еде? Еду любить надо.

Ну да ладно! Не такие обиды в театре терпишь. Черт с вами, думаю, не пригласили — хоть погляжу на этот стол, наслажусь, так сказать, эстетически.

И примерно за три часа появляюсь за сценой. А здесь, за кулисами, уже водружен стол из спектакля «На дне». И вокруг этого стола хлопочут неизвестные молодые ребята. Открывают они чемоданчик и начинают вынимать оттуда еду в целлофановых пакетах. Только я навострился увидеть, что там, под целлофаном, как прогнали меня ребята прочь со сцены. Сурово, можно сказать, прогнали. Ну, я не в обиде, я что — сел в зале, и в девятнадцать часов началось торжественное заседание.

Вышел главреж, читает мою речь — бойко читает, хорошая получилась у меня в прошлом году речь, культурная. Похлопали ему, и «сам» из президиума похлопал.

Затем дошла очередь до моей птичницы. Тоже, видать, наловчилась читать речи. Без запинки чешет: и про связь наших трудовых коллективов — театра и птицефермы, и про наше распрекрасное соревнование инкубатора и театра, обещает в конце речи дать яиц и птицы, если мы в ответ дадим больше хороших спектаклей. И тут в разгар моей распрекрасной речи начинает птичница куда-то… ехать.

За ней трогается и стол с президиумом.

В безумии птичница продолжает речь — и уезжает в кулису. За ней в кулису исчезает все торжественное заседание. А к нам, к зрителям, вместо того стола заседаний выезжает совсем новый — гигантский стол, уставленный яствами. Зал замер, а стол с яствами остановился и стоит себе.

Никто в зале не знает, что делать. Может, аплодировать надо, а может, наоборот, молчать? Молчим на всякий случай. А стол все стоит: на нем выпивка, закуски, а вокруг — пустые стулья. Жуткое дело мираж! Я близко сидел — и севрюгу видел, и лососинку, и икру, даже цвет икры различил: красный и черный. Всем насладился!

А в зале по-прежнему тишина. Из-за занавеса птичница мой текст чешет — то ли со страха, то ли вконец обезумела.

А я в креслице удобно так устроился и любуюсь себе столом. Надо же увидеть такой натюрморт: икорка поблескивает, лососинка с балычком свет источают, бутылки водки с этикетками импортными — стройные, элегантные…

Потом выяснилось, что это один молодой человек переусердствовал: он кулисы обследовал и рукоятку увидел. Спросил: «Для чего?» Ему толком объяснили: это рукоятка поворотного круга. А он дотошный: решил проверить — и нажал!.. И пошел наш театральный круг. Хотя другие товарищи говорили, что все было иначе: просто пьяный машинист сцены в люке своем заснул. А когда проснулся, увидел стол — и показалось ему, что он с ума сошел. Вот он рукоятку-то и врубил. А мне все равно. Главное, я все это воочию увидел. И считаю это большим счастьем, как и всякую встречу с истинной любовью.