Теперь он перестал покидать дачу и в будние дни. Политбюро собиралось у него на Ближней. Точнее, все та же приближенная четверка – Маленков, Берия, Хрущев и зачем-то ничего не значивший Булганин. «Бородатый», как его насмешливо называли охранники. К нему Коба никогда не обращался. Он просто сидел и молчал.

В тот летний день Коба был один. Держался со мной очень добро, даже ласково. Эта ласковость, задушевность меня всегда пугала, и я начинал думать, не появились ли уже слезки у крокодила. Но в тот день мне стало невыносимо от этого постоянного страха, и я рискнул:

– Я как-то познакомился с одной очень красивой женщиной, женой министра Ш.

Он прервал меня:

– Как же, слыхали, в «Коктейль-холле!» – (И это он знал!) – Захотелось? Ну да, даст она тебе, старой жопе! – И добавил сухо: – Оперативка установила: за ней ухаживал… американец из посольства. На банкете с ним кокетничала, анекдоты подруге рассказывала антисоветские. Стихи одной повесившейся контры всем читала. Ее мужа, хорошего, преданного нам человека, имеющего дело с государственными секретами, пришлось оградить от вертихвостки, – бешено взглянул на меня. – И не дай тебе Бог ему рассказать. Его тоже будем крепко проверять. Я тебя не раз предупреждал по поводу подобных просьб. Но ты не понимаешь! Воистину в последний раз предупреждаю… – Желтые глаза уперлись в меня, и вдруг взгляд вновь стал безмятежен и нежен. – Какая жара… Только здесь и можно дышать… Я много читаю, Фудзи, – сказал он печально. – Трудно не презирать человеческий род, читая историю.

Стояла тихая июльская ночь.

– Хорошая ночь, Фудзи, не хочется спать, – и приказал охраннику, стоявшему у дачи. – Принеси секатор.

Он взял секатор, и мы вышли в сад. Громко пел соловей, залетевший в этот лес на окраине города. Огромная луна висела над садом, наступал таинственный час полуночи. Коба, похоже, это тоже почувствовал.

– Разве я договаривался родиться, чтобы умереть? – заговорил он. – Слепая Природа без нашего на то согласия вызывает нас из небытия и быстро отправляет туда же. Сколько хлопот, сколько крови!.. Раскрой рот, скажи что-нибудь?

– Я не думал над этим, Коба.

Он замолчал. Потом продолжил:

– Думал. Ты о многом думаешь, только молчишь… Нет, нет, деяния остаются. Они считают, мне семьдесят лет, и я сдался. Мудаки! Мы, Фудзи, вечные революционеры. Мы или создадим новый мир, или, как сказал этот жидок Троцкий, «уйдем, но, уходя, так хлопнем дверью, что мир содрогнется».

В свете фонаря, сгорбившись и старательно сопя, Коба отсекал у цветов головки. Они падали в траву. Но у него дрожала рука, уже вскоре он порезался секатором.

– Часто режусь, черт побери. Рука стала не та. А помнишь, как мы шашкой…

Я кивнул… хотя никакой шашкой мы никогда не пользовались. Только ножом.

Он велел охраннику разбудить фельдшера. Фельдшер прибежал тотчас.

– Показывай свое искусство, – приказал Коба.

У фельдшера дрожали руки, и он никак не мог перевязать его палец. Перевязал я – фельдшерским бинтом.

Уже начало светать. В деревьях зашумел утренний ветер. Березы напряглись, вытянулись, громко зашелестели листья.

– Пора возвращаться в дачу… Ты хорошо ходишь, Фудзи, а мне уже трудно. Я устаю и предпочитаю ездить.

Он велел вызвать «коляску». Вспомнил:

– Как мы скакали на конях, лихие были джигиты.

Опять я услужливо кивнул, хотя мы никогда не скакали. Он все более становился щедр на старческие выдумки. Без меня часто беседовал с охраной. Рассказывал им всякие байки про свою удаль в молодые годы. Однажды, провожая меня к машине, один из охранников посмеялся.

– Привирает по-стариковски, а мы слушаем. Старый стал, одинокий, жалко его.

(Охранник, пожалевший его, скоро исчез, видно, не со мной одним делился наблюдениями.)

Если бы они знали, что задумал этот старый и одинокий, мой друг Коба.

Подъехала коляска, запряженная двумя лошадьми. Мы сели. Кучер, полковник госбезопасности, ударил лошадей. И покатили в меркнущем утреннем свете фонарей. Всюду среди деревьев тени – охрана.

– Да старики мы, Фудзи, – восьмой десяток. Даже арестовать тебя нельзя, сразу кончишься. В нашем возрасте к врачам приходится часто обращаться. Хотя… Скоро там, в лагерях, соберется много первоклассных врачей. Ильич говорил: «Лечиться надо у немецких докторов, а не у идиотов – “товарищей”». Но наше время сделало поправку – лечиться надо у евреев. Так что вскоре здесь лечить будет некому. Может, лучше тебе там быть? – Он прыснул в усы, а я, как всегда, вздрогнул.

Покатавшись по саду, мы вернулись на веранду. Я умирал, так хотел спать, а он – нет.

Принесли чай.

Я сидел, сжав челюсти, точнее, протезы, борясь со сном.

В саду появился вечно улыбающийся Хрущев. В рассветном белесом сумраке он был как-то расплывчат.

– Прибыл по вашему распоряжению, Иосиф Виссарионович.

Коба, прихлебывая чай, изумленно поглядел на него и вдруг спросил:

– А кто вы такой?

– Как… это? Иосиф Виссарионович, я… Хрущев, – ответил тот растерянно.

– Надо еще выяснить, какой вы Хрущев. И как и зачем вы попали сюда?

– Как зачем? – Хрущев ничего не понимал. – Меня разбудили, сказали, что вы велели… срочно к вам…

– Вон! – мрачно сказал Коба.

В ужасе Хрущев поплелся по дорожке к выходу. Я смотрел на его согнутую безнадежную спину…

Хозяин подозвал охранника, стоявшего у дачи. Что-то шепнул ему на ухо. Тот улыбнулся. Медленно пошел за Хрущевым.

Хрущев, слыша шаги приближающегося охранника, совсем съежился, ожидая неминуемого – арестуют!

Настигнув его, охранник обернулся к веранде.

Коба ему кивнул.

Тогда охранник тронул поникшее плечо.

– Товарищ Хрущев, куда же вы? Вас товарищ Сталин на веранде сколько времени дожидается!

Хрущев, счастливый, улыбающийся, бросился назад, к нам.

– Ну, где же вы пропадаете, Никита Сергеевич? – радушно сказал Коба. – Мы вас заждались. Без вас чай не пьем. Фудзи ругается: чай, говорит, остывает.

Хрущев уселся, хлебнул из чашки.

Но только он засветился простецкой крестьянской улыбкой, Коба вновь стал мрачен.

– Я тебя поднял с постели, Никита, чтобы откровенно сказать: глупость написал ты в статье в «Правде»! Ты хочешь укрупнять колхозы, создавать какие-то новые агрогорода… Нам старое суметь бы восстановить. Полстраны разрушено. А ты прожектами занимаешься.

– Виноват, Иосиф Виссарионович… пришло в голову…

– Виноват не в том, что пришло в голову, а в том, что не посоветовался. Не советуясь, можно эту самую голову и потерять, как ты сейчас, надеюсь, понял. Я думаю, ты напишешь письмо в Политбюро по этому поводу…

– Считайте, уже написал, Иосиф Виссарионович.

– Ну, давай, ждем.

Хрущев вскочил и вдохновенно начал:

– Дорогой товарищ Сталин, вы совершенно правильно указали на допущенные мною ошибки. – Лицо у него стало вмиг совсем простодушное, восторженное и детское. – Прошу вас, товарищ Сталин, помочь мне исправить грубую ошибку и, насколько можно, уменьшить ущерб, который я причинил партии своим неправильным выступлением…

– Хорошо говоришь, плохо статьи пишешь, – заметил Коба. Помолчал, добавил ласково: – Но голова у тебя умная. Дорожи ею… И помни: ничего не делать без разрешения товарища Сталина. Без него вы все – слепые котята.

Повисло молчание.

– Пей чай… – велел Коба.

Хрущев пил, держа чашку в дрожащей руке.

Так Коба учил покорности будущих кандидатов в мертвецы. Игры барса.

Наконец Хрущев уехал домой, точнее, наконец Коба отпустил его.

– Шуты гороховые, – сказал он. – Езжай домой, Фудзи. Я тоже пойду спать. Уже совсем рассвело.

Коба ушел в дом. Я слышал, как старший прикрепленный закрывал дверь. И звонил в дежурку, чтобы приехала за мной машина.

Зажегся свет в Малой столовой. И тотчас погас. Коба сразу лег. Я вспомнил, как когда-то увидел его сидящим перед сном в кресле со странным, менявшимся, молодевшим на глазах лицом. Как он был напряжен, будто слушал кого-то. Теперь, видно, перестал слушать. Неужто дьявол оборвал нить их ночного разговора?

Через много лет я узнал результаты моей просьбы: несчастную жену министра Ш. перевели… на золотые прииски! Она домывала бромоформом золото. На эти вредные работы женщин обычно не ставили. Умерла она через год. Бедняга-муж по-прежнему оставался министром. Он много раз встречал Кобу на совещаниях. И молчал. Он так и не узнал, за что ее арестовали… За молчание заплатил дорого – заболел раком и умер.

Я был на похоронах и видел его бедную дочку.