Моим соседом по "стакану" в подвале Басманного суда оказался "особо опасный" контрабандист и активный участник организованной преступной группировки — так, по крайней мере, значилось в предъявленном ему обвинении. После её разгона мощный канал поставки дешевого китайского барахла на Черкизовский рынок ушел в небытие (или перешёл под другую правоохранительную юрисдикцию).

Зэка зовут Мишей, ему тридцать четыре, два месяца уже отстрадал на общей "Матроске", его, как и меня, привезли на продление срока содержания под стражей. Ничего криминального в обличье, типичный "белый воротничок", жизнь его только-только вышла на прямую дорогу коммерческого счастья. Миша, образцовый представитель среднего класса, — кирпичик в фундаменте пресловутой стабильности. За плечами факультет международной экономики МГИМО, деловая суета московских офисов и венец карьеры — право первой подписи. С год как расплатился по ипотеке, с полгода как стал отцом. По пятницам — пиво с коллегами, по воскресеньям — сноуборд в "Волене", законный отпуск с женой на Канарах. Сейчас он спит в третью смену, по ночам тянет "дорогу" и с азартом рассказывает, как сидельцы выгоняют самогон.

Тюрьма сегодня неизбежно становится частью корпоративной культуры. Менеджерам вместе с искусством хорошего тона, умением всегда и всем улыбаться, подбирать башмаки и галстуки под цвет и фасон костюма теперь надо осваивать внутрикамерный этикет и правила внутреннего распорядка. Серость среднего класса на тюрьме приобретает новый, яркий, подчас аляповатый и пошлый колор — на беду себе и на радость обществу. Нынешние репрессии похожи на хрущевские аграрные новации, когда в землю, доселе не знавшую ничего, кроме хлеба и клевера, стали сажать кукурузу в масштабах страны. Одним смешно, другим — жутко. Весело наблюдать, страшно участвовать.

Тюрьма — те же "казаки-разбойники", тот же пейнтболл или экстремальный туризм. Но здесь острота ощущений достигается подлинной реальностью и непредсказуемостью происходящего с тобой. Здесь хороший коллектив дорогого стоит. Чем круче статья, тем интереснее компания. Тупо набьешь морду или отнимешь телефон, — хочешь не хочешь, будешь на тюрьме изучать чухонские наречия. Правда, прежде чем освоить таджикско-казахский диалект, забудешь свой родной, коряво-сленговый, и начнешь мычать. Зато, заехав по третьим-четвертым частям особо тяжких статей, предусматривающих от червонца до старости, можно быть уверенным в новых, как говаривал банкир Алексей Френкель, качественных приключениях. Может быть, кто-то, читая эти строки, недоверчиво ухмыльнется, зевнет, потянется в пухлом кресле и подумает: "Во гонит! Сорвался с прожарки и тележит на свободе!". Эх, если бы так оно и было! Наверное, на воле таких тюремных восторгов из себя не выдавишь…

Тормоза открылись, меня подняли в зал, где судья в очередной раз решил продлить мне срок содержания под стражей. Зато из клетки повидался с родными, увидел только что вышедшую книгу "Роковая сделка: как продавали Аляску" под своим авторством. Аж, пробирает от гордости. Адвокаты ходатайствовали о приобщении книги к делу. Забавляются защитнички!

Когда везли в суд, прямо надо мной потолок в автозаке вдавливала крышка люка. Из надписи "аварийный выход" путем отрываний и перестановок пассажиры-сидельцы собрали короткое "В РАЙ". Как все просто, близко и верно — кусок жести между преисподней и раем. Только люк этот оказался заварен…

Но вернемся в "стакан" Басманного суда. Сюда за девять месяцев я попадаю в третий раз. Надписи на стенах — крик арестантских душ — исполнены в духе "здесь был Вася", только к "Васе" непременно приписка статьи и срока. Например, "Минск 228 ч.3 Толя" (наркота в особо крупном, группой лиц), или "Вано из Челябинской обл. г. Сатка, дали 4 года ст.162 ч.2" (групповой разбой)… "Тамбов! Стоять насмерть! За вами Ленинград!" (судя по всему — отклик на арест Кумарина), чуть ниже уже другой рукой карандашом нацарапано "Выстоим!", "N-банк не сдается и не признается" (рука менеджера банка "Нефтяной"), "Смерть козлам! Свободу хохлам!" (недобрая ирония над памятью почившего в бозе первого зампреда ЦБ). Одним словом, утром — в газете, вечером — в куплете.

"Стакан", в котором я сижу, похож на келью своим угловым сводом. Площадью полтора на полтора, высотою чуть за два метра, с узкой железной дверью. Напротив дверных "тормозов", деревянный приступок вдоль стены длиной соответственно полтора метра, шириной сантиметров тридцать. Можно даже изловчиться полежать, боком скрутившись и закинув ноги на стену. Пол бетонный, бордово-грязный. Стены в серо-зеленой шубе, зашпаклеванной хабариками. Ход времени здесь теряется, подсчет его весьма относителен: в 9.00 вывели из хаты, где-то к одиннадцати привезли в суд, через пару часов подняли в зал, измывались над правосудием еще полтора часа. Значит, сейчас где-то в районе трех, а конура приедет не раньше восьми. Итого: чистых семь-восемь часов маяты в этой вонючей кладовке.

На обратном пути воронок забили до отказа. На общем фоне своей анатомической громоздкостью и громким матом выделялись четверо подельников: бычьи лбы, тяжелый вязкий взгляд, трактороподобные фигуры, здоровенные ломовые руки.

— Сейчас Каху посадят и поедем, — объявил на весь воронок самый породистый бык.

— Кто сказал моё имя? — рявкнуло снаружи.

— Это я, — нерешительно прогнусавил бык.

— Кто такой? — снаружи потребовали уточнений.

— Андрейка, — застенчиво пролепетала глыба.

— Кто такой? Откуда?

— Андрейка, с общего, с "Матроски", — голос стал походить на щенячье повизгиванье.

— Что ты сказал?

— Эта… Что дождемся Каху-жулика и поедем…

— По коням! — раздалось мусорское-залихватское, оборвавшее диалог.

— Кавалеристы хреновы, — буркнул кто-то злобно.

Застучало железо, зарычал дизель, медленно набирая обороты. Попрятав головы в плечи, банда тяжеловесов за всю дорогу больше не проронила ни слова.

СОЛДАТ

Пожитки перетащил на шестой этаж, составив возле 607-й хаты. В камере тускло и накурено. За последние полгода я почти отвык от этого запаха, который моментально сдавил виски, обострив тревогу и апатию. За столом сидели двое, кидали кости и курили. Один — нерусский, худой, маленького росточка, походил на сжатую пружину силы и нервов. Другой напоминал пингвина, со злобно-обиженным выражением лица, с подкожной улыбкой, перетянутой, словно обивка вековой тахты, с уксусно-желчными глазами, отражавшими яд души и гнилость тела. Я затащил баулы в хату. На мое "здрасьте" лишь кивнули, не отрываясь от игры.

— Помочь? — лениво раздалось из глубины камеры.

— Справлюсь, — ответил я, разглядев в тюремном полумраке крепкого парня, одетого в дорогой спортивный костюм и с книжкой в руках: густые черные волосы, интеллигентные, правильные черты лица, осмысленный, радушный взгляд и широкая, скорее дежурная, чем искренняя улыбка. На первый взгляд ему нельзя было дать больше тридцати.

Закинув в хату багаж и бросив матрас на шконку, я рассмотрел "номер" и познакомился с новой компанией. В камере жило пятеро. Пингвина звали Паша Гурин, маленького шустрого молдаванина — Олег Гуцу, черноволосого — Алексей Шерстобитов. Кроме них арестантское ярмо тащили здесь рейдер Бадри Шенгелия и таможенник Вадим Андреев.

Бадри всего сорок два, но возраст для него стал чистой формальностью сопровождающих документов: бледное лицо, отливающее трупной желтизной, еле тлеющие зрачки в едко-фиолетовых окаемках глазниц, дыхание с удушливым хрипом. Замызганный свитер хозяина заводов и пароходов оттягивала непропорциональная фигуре здоровенная торба с требухой.

Вадим похож на удивленного дога: взгляд грустный, недоверчивый, смиренно принимающий клетчатую реальность, но отказывающийся к ней привыкать. Лысый, сутулый, с оттопыренным кадыком, резко похудевший в тюрьме, с добродушно растерянным лицом, он располагал к себе. Андреев — хозяин таможенного терминала — был уличен в контрабанде и после месячной "прожарки" в наркоманских и завшивленных хатах общей "Матроски" уже полгода "отдыхал" на "девятке".

Молдаванин со своей бандой специализировался на грабеже крутых квартир и особняков. Получить меньше "червонца" он не мечтал, и, особо не тяготясь, коротал время за игрой в кости и разгадыванием нехитрых кроссвордов.

Паша Гурин казался пассажиром странным. Проходил, с его слов, по делу кражи антиквариата из Третьяковки. Странность заключалась в том, что на "девятке" он был недавно и перевели его сюда с детскими, по здешним меркам, статьями. Объяснить сию причуду следствия он толком не мог, лишь нагонял блатных понтов и тумана. Как-то Паша упомянул, что на следственных действиях его держат в клетке. Какую угрозу следаку мог представлять желеобразный, физически безвредный крадун со своей травоядной статьей, оставалось загадкой.

Хата впечатляла количеством еды и литературы.

Два холодильника набиты бастурмой, дорогими колбасами, изысканными сырами и вареной бараниной. Все шкафчики ломились от хлебобулочных и шоколадных деликатесов, пол вдоль стены в беспорядке завален овощами и фруктами. Запасы не успевали съедать. Сыр зеленел, хлеб черствел, фрукты гнили. Чистота и порядок в хате никого не заботили: кругом пыль, грязь и плесень. Даже зеркало на дальняке покрыто жирной пленкой. Пол под слоем пыли потерял свой естественный цвет, а "дубок" — алтарь арестантского бытия, обильно замаран засохшими подтеками.

Две верхние шконки, одна — над грузином, другая — над молдаванином, заставлены стопками книг и журналов. Круг интересов сокамерников поражал редкостным разнообразием. Рядом с жирным мужским глянцем соседствовали журналы "Вокруг света", "Вопросы истории", "Родина". Чернели потертые корешки казенных исторических романов и монографий, чуть поодаль россыпью валялись свежие "Эксперт", "Деньги", "Профиль"…

Заварили чай, зэки неспешно стали подтягиваться к столу. Паша-пингвин достал из холодильника полпалки докторской колбасы. Наверное, я бы меньше удивился мобильнику, чем вареной колбасе.

— Откуда такая роскошь?

— Мне по диете заходит, — скривил рот Бадри.

— У нас еще вареной баранины килограмм пять, — похвастался Паша.

— Неужели в сорок кило укладываешься?

— Еще центнер дополнительно разрешили, — пояснил грузин.

Диет на централе несколько. Формально они утверждаются начальником изолятора по представлению начмеда. Однако единственная диета, которая предписывалась по состоянию здоровья, сводилась к получению раз в неделю вареного яйца и шленки риса или манки. Диета N2 разрешала получать в передачах некоторые разносолы — от вареной телятины до жареной картошки с грибами. Диета N3, помимо неограниченного ассортимента, допускала неограниченный вес в две, а то и в три нормы. Чтобы получать вторую диету, необходимо совпадение следующих звезд: подорванное здоровье, прекрасные отношения с администрацией и отсутствие противодействия по этому вопросу со стороны следствия. Третья диета называлась "сучьей", поскольку предписывалась в качестве особого поощрения за сотрудничество с органами. Чтобы ее получить, подробного покаяния было недостаточно, в лучшем случае надо загрузить подельников, в худшем — подписаться на оговор и лжесвидетельство. Баранинка выходила с душком предательства и подлости, стоила чьей-то кровушки и волюшки.

— Иван, у тебя есть что почитать? — прервал мои раздумья Алексей Шерстобитов.

— Полный баул. Архив русской революции, потом…

— Это который в двенадцати томах?

— Да, — удивленно протянул я. Подкованность нового собеседника произвела впечатление. — Еще трехтомник Троцкого "История русской революции", ну, и всякого разного по мелочам.

— Ух, ты! — обрадовался Шерстобитов, потирая руки. — Если позволишь, начну с Троцкого.

— Конечно. Так это твоя библиотека? — кивнул я на залежи научно-популярной периодики.

— Моя. Но книги с воли больше не пускают, а здешнюю литературу всю проштудировал. Единственное, что осталось, — подписные журналы.

— Что за беда?- спросил я.

— В основном 105-я и 210-я, остальные — мелочевка.

— На сколько рассчитываешь?

— У меня явка с повинной. По первому суду, думаю, больше десяти не дадут. По второму, — Алексей осекся, прищурился и вздохнул, — короче, за все про все надеюсь в четырнадцать уложиться.

— Постой, так это ты Леша Солдат? — выпалил я, до конца не веря, что передо мной самый легендарный киллер в России, началом громкой карьеры которого стало убийство Отари Квантришвили.

— Ну, да, — Алексей как-то неуверенно кивнул и застенчиво улыбнулся.

Однако застенчивость и улыбчивость отражали лишь полный контроль над эмоциями, идеальные нервы, но никак не распространялись на характер. Его лицо, движения, манеры, словно обмотка высоковольтных проводов, скрывающая разряд от взгляда и соприкосновения. О характере его можно лишь догадываться, примеряя к портрету Солдата отрывочно известные штрихи боевой биографии. Игра? Фальшь? Пожалуй, легче сфальшивить "Собачий вальс" "Лунной сонатой", чем изображать интеллект, эрудицию и воспитание при их отсутствии. Игру или фальшь могли бы выдать глаза. Но у Солдата исключительно прозрачный взгляд без лживой щербинки, без взбаламученной мути или сальности.

— Судить будут присяжные? — спросить в этот момент больше ничего не пришло на ум.

— Да, подельники попросили.

— А сам?

— Мне в принципе без разницы. Я в полных раскладах, явка с повинной.

— Неужели сам пришел?

— Нет, приняли. За явку с повинной гараж с арсеналом сдал. Хотя, по правде сказать, устал я бегать. Живешь, словно за ноги подвешенный. Только в тюрьме нервы на место встали. Спокойнее как-то здесь. Никуда из нее не денешься и ничего от тебя не зависит. Спи. Читай. Восполняй пробелы образования.

— Мне рассказывали, как ты Гусятинского завалил.

— Гришу… Думал разом решить все проблемы, не вышло, — Алексей вздохнул, заливая чай подоспевшим кипятком. — Гриша Гусятинский стал во главе ореховских, я подчинялся непосредственно ему. Выбора у меня не было. Наши главшпаны людей и друг друга убивали за грубо сказанное слово, за косой взгляд. Эта бессмысленная кровавая баня была не по мне. Я тогда прямо сказал Грише, что хочу отскочить. Он рассмеялся, сказал, что это невозможно, надо работать дальше, иначе семью пустят под молотки. Гусятинский в 95-м в Киеве базировался, охрана человек двадцать, как ни крути, желающих его замочить — очередь. Ну, я вручил тестю семью на сохранение, чтоб увез подальше, а сам в Киев с винтовкой. Снять Гришу можно было только из соседнего дома, под очень неудобным углом, почти вертикально, через стеклопакет. В общем, справился.

— Из чего стрелял?

— Из мелкашки.

— Слушай, — я вспомнил покушение на отца тринадцатилетней давности. Дырка в оконном стекле до сих пор оставалась памятью о том дне. — А от чего зависит размер пулевого отверстия в стекле?

— От мощности пули. Чем меньше мощность, тем больше дырка. Если отверстие с пятак, значит, пуля шла на излете.

— Квантришвили — тоже из мелкашки?

— Из мелкашки, двумя выстрелами на излете, расстояние было приличное.

— Ну, завалил ты Гусятинского, почему не соскочил?

— Соскочишь там. После Гриши группировку подмяли под себя братья Пылевы. Они меня прижали уже и семьей, и Гусятинским. Чертов круг…

— Работа-то сдельной была?

— Хе-хе, — Шерстобитов почесал затылок. — Зарплата 70 тысяч долларов в месяц. Плюс премиальные за.., но обычно не больше оклада.

— Не слабо, да еще в девяностые. Сейчас за что будут судить?

— За взрыв в кафе со случайными жертвами, за подрыв автосервиса и покушение на Таранцева.

— Кафешку-то с сервисом зачем?

— 97-й год, заказов не было, а зарплата шла. Вот и пришлось изображать суету, чтобы деньги оправдать. В кафе на Щелковском шоссе хотели измайловских потрепать, была информация, что сходка там будет. Заложили под столиком устройство с таймером.

— Ну, и?

— Под раздачу гражданские попали, — Алексей прикусил губу. — Одну девчонку убило, другой глаз выбило и официантку посекло.

— А в сервисе?

— Обошлось, просто стенку обрушило.

— Таранцев позже был?

— Ага, два года спустя. Двадцать второго июня девяносто девятого…

Тома уголовного дела — чтиво сокровенное, обычно его стараются оберегать от посторонних глаз, ведь там изнанка биографии, обильно замаранная местами где кровью, где подлостью, где жадностью, где прочей человеческой гнилью. Шерстобитов и здесь удивил, без стеснения предложив почитать его собрание сочинений. Десятки имен, погремух, эпизоды бандитских девяностых… Здесь же вскользь упоминалось офицерское прошлое Шерстобитова с награждением орденом Мужества.

— Слышь, Алексей, ты Афган застал?

— В смысле? — насторожился Солдат.

— Орден-то за что дали?

— А, орден, — протянул Шерстобитов. — Да, было дело…

Солдат оказался приятным собеседником, азартным рассказчиком. На тюрьме откровенничать не принято, любопытство не в почете, на лишние вопросы обычно отвечают косыми взглядами. Душа, как роза — от паразитов спасается шипами. Алексей же с охотой предавался воспоминаниям, с равнодушием патологоанатома, без намека на сожаление и бахвальство. Его откровенность не сопровождалась даже тенью сожаления, надгробные плиты, из которых были вымощены его девяностые, он не цементировал цинизмом. Между ними живым изумрудом сочной кладбищенской травы сверкала семья Солдата. Алексей писал домой каждый день и почти каждый день получал письмо или открытку от жены. Как-то Леша с гордостью показал домашние фотографии. Дочь трех лет, сын — шестнадцати. Больше всего было снимков супруги — красивой, породисто яркой, с открытым, выразительным, но уставшим лицом, что однако лишь подчеркивало ее обворожительность.

— Сколько ей? — спросил я, любуясь фотографией.

— Тридцать два.

— А тебе?

— Сорок.

— Чем занимается?

— Журналистикой.

— Как держится?

— Молодцом. Она умница, — что-то дрогнуло в лице Солдата.

— А это что за пейзаж? — ткнул я в фотографию с одинокой почерневшей банькой на фоне мачтового сосняка и бирюзовой заводи.

— Я местечко это незадолго до посадки купил. Не успел построиться.

— Далеко?

— Триста от Москвы, на Волге, — в глазах Алексея впервые блеснула надежда — путеводная звезда предстоящего длинного тернистого пути.

Жена, дети да банька в разливе — призрачное, жгучее, желанное счастье Лёши Солдата…

В тюрьме неведом кризис среднего возраста. Во-первых, какой здесь может быть кризис, кроме голодухи. Во-вторых, сам возраст превращается в размытую условность, определенную лишь физическим здоровьем и сроками. Скажем, если тебе тридцать, и корячится десятка, то ощущаешь себя старше и дряхлее разменявшего полтинник, но в чьи планы входит выйти по суду за отсиженное. Неизменные атрибуты возраста: статус и положение в обществе, движимое и недвижимое, социальное и фундаментальное, вечное и переменчивое, наносное и переносное, — обретают значимость одежды в бане. Вот где — в тюрьме! — подлинное "торжество коммунизма": все кругом сироты, меж собой равные и равно бесправные. И хотя порой под старательное пережевывание баланды еще раздаются редкие возгласы: "Ах, какие крабы были в "Славянке", или "Ох, какая дичь в "Пушкине", — это всего лишь потрескивают угасающие угли "буржуазных пережитков". Отсутствие какого-либо денежного оборота еще больше придает изолятору сходства с коммунистическими утопиями Мора и Чернышевского. И только отсутствие женщин и труда не превращает нашу жизнь в кошмарные сны Веры Павловны.

Миллионеры и миллиардеры, нефтяники и латифундисты соседствуют с отпрысками беспредельных девяностых, тупо убивавших себе подобных за щедрый счет в кабаке или турпутевку в капиталистическую страну. Здесь равнение по последнему. И будь ты хоть трижды Ходорковским, вкуснее палки сырокопченой колбасы на этом централе тебе не обломится. Ибо все продукты, разрешенные к передаче, жестко ограничены постным списком, даже у олигархов пробуждающим аппетит к баланде. О вольном прошлом сидельцев могут уверенно поведать лишь шрамы: у одних — от ранений, у других — от липосакции и пересадки волос.

В тюрьме все прожитое осознается внове. На воле чужая беда ободряет, чужие поражения и неудачи липкой сладостью ложатся на душу. Злорадство — сестра зависти. И то и другое, попущенное свободой, отравляет тебя изнутри, изничтожает достоинство, сбивает спесь благородства, вспарывает закупоренные гнойники лицемерия, источающие зловоние порока, словно бутылочного джина, выпускает наружу человеческое ничтожество. Сии грехи не подвластны нашему сознанию, поскольку они существуют вне разума и воли. Тюрьма же отпускает их, облегчает душу, очищает сердце…

Не теряя надежды, в лучшее веришь слабо, рассчитываешь на худшее: переполненную голодную "хату", сырую и прокуренную, агрессивно-тупорылый контингент, отсутствие возможности тренироваться (пусть даже на клочке в квадратный метр) и читать. Это худшее — реальность, а, значит, самое важное — сохранить здоровье. Красного Креста вместе с полумесяцем здесь нет и не будет. Право на медицинскую помощь начинается и заканчивается флюорографией раз в полгода, чтобы убедиться, можешь ли ты сидеть дальше со здоровыми, или должен быть отправлен подыхать на тубонар. Мучают боли от головы до печенки? — Смело можешь рассчитывать на колесико просроченного антибиотика. Ноют зубы? — Что поделаешь, если их не выбили при задержании. Дырки в карме надо было штопать загодя.

Ежедневные часовые прогулки вчетвером на десяти квадратах, обливание ледяной водой, изматывающие отжимания-приседания, ограничения в пище — это борьба за жизнь. Без этого "здорового образа" уже через год железобетонной крытки ты имеешь все шансы стать инвалидом и обрести уйму всякой хронической всячины.

Одна из самых распространенных тюремных болячек — колени. Они дают о себе знать месяцев через пять, проведенных в СИЗО. Сначала — рваная боль, затем колени набухают плотным воспалением, и ты не спишь от невыносимой терзающей рези… Но другая тюремная неизбежность — резко садится зрение, стремительно развивается близорукость. Словно крот, ты быстро отвыкаешь от живого света. Взгляд постоянно упирается в стену на расстоянии вытянутой руки и лишь изредка вырывается на просторы тюремных и судебных коридоров. Прямой солнечный свет на нашем централе — забытая роскошь. В лучшем случае приходится радоваться скудным отблескам, рассыпанным в цементной сырости колодца прогулочного дворика.

Вчера, разъедая заросли колючей проволоки, вдруг расцвело солнышко. На душе светло, а глазам больно. Даже закрытые глазницы не выдерживают забвенных лучей, яркими вспышками разрывающих привычную полутьму. Отводишь взгляд, стараясь больше не пересекаться с этой, по здешним меркам, аномалией, довольствуясь игрой бликов на подкопченной окурками стене.

ВЫБОРЫ

Это были первые выборы, на которых мне пришлось довольствоваться банальной ролью избирателя. На протяжении предшествующих двух месяцев политреклама избирательной кампании едкой жижей заливала мозги, вызывая беспомощное раздражение и гадливость. Сюрпризов не было. Все было на редкость серо, примитивно, пошло и просто. Зато тихо… Метро и дома, слава Богу, не взрывали.

Наша камера вполне сошла бы за фокус-группу. Мнения и оценки арестантов были не единодушны. Ярым сторонником "Единой России" оказался крупный бизнесмен Олег, рьяно отстаивавший принцип "жизнь налаживается". И хотя ему корячилось лет пятнадцать за легализацию, он искренне верил, что "лучшее, конечно, впереди". Душой и сердцем будучи за партию власти, он восторгался Жириновским как непревзойденным политиком, называя его то "молодцом", то "красавцем". ЛДПРом проникся и Серега Журавский. Несколько раз в день Жура залезал на верхнюю шконку и орал оттуда то "Не врать и не бояться!", то "Не ссучить, не скрысить, не сдать!". Сергеич в предвыборных чувствах был сдержан. На вопрос: "За кого?" следовал ответ: "Конечно, за "Единую Россию" — "Почему?" — "Засиделась Валя в Питере, пора бы ей в столицу двигать. Новые высоты, новые горизонты"…

С этим мы подошли ко второму декабря.

…Я не раз вспоминал думские выборы 2003 года. Седьмого декабря четыре года назад. Штаб "Родины" находился на Ленинградке, в гостинице "Аэрополис". Штаб занимал целиком два этажа. Наша группа размещалась в пяти кабинетах. В день выборов я проснулся ближе к полудню. К двум часам приехал в штаб. Столы были завалены сводками, дорогой выпивкой и снедью. Народ в раскачку начинал отмечать неизбежность победы. Пили все и везде, кто из хрусталя, кто и прямо из горла. Пьяная публика нервно шарахалась от софитов, норовя выскочить из прицелов многочисленных видеокамер. Часам к восьми подъехали Рогозин, Бабурин, Глазьев. После одиннадцати пошли первые результаты, полночь встретили, как Новый год…

2 декабря 2007 года я проснулся от аккуратного толчка в бок. Снизу выглянуло заспанное лицо Олега: "Вань, вставай, гангстеры идут!". Действительно, по этажу раздавался тяжелый лязг дверей, клацанье и стук запоров. Хата была уже на ногах. Не успел я нырнуть в тапки через штаны, как распахнулись тормоза, и на пороге возник майор в парадном мундире с золотыми погонами, в белоснежной рубашке.

— Голосовать будем! — празднично объявил он. — Первый на "ж".

Закинув руки за спину, Серега исчез на продоле. Он вернулся через пару минут, осчастливленный реализацией своего конституционного права. Потом вышел Сергеич, возвратившийся с лукавой усмешкой. Потом на "м".

В коридоре глаза зарябило от зеленого, словно я упал лицом в газон. Человек тридцать вертухаев теснились на этаже, поддавливая друг друга плечами. Слева, в трех метрах от камеры, стоял стол, за которым нарядным сидели незнакомый подполковник и еще какой-то гражданский, но с физиономией прапорщика. Перед товарищами лежала стопка бюллетеней, переносная урна, похожая на автомобильную аптечку, и здоровенный журнал со списком избирателей. Рядом с комиссией в выцветшем камуфляже стоял принимающий этот парад похмельно уставший полковник Овчаренко. Выражением лица и стертым годами службы прикидом, в котором, если бы не набитое ливером брюхо, сошел бы за военнопленного, он красноречивей всех выражал свою гражданскую позицию и отношение к выборам в целом…

На список избирателей ИЗ-99/1 был наложен картонный лист с единственной прорезью в строку под фамилию, имя, отчество, дату рождения, прописку и роспись. Таким образом, зэка мог видеть только свои данные.

— Почему урна не опечатана? — я решил немного разрядить ментовскую торжественность, да и пломбы действительно не было.

— Не умничай! — сурово раздалось где-то рядом.

Поставив автограф в "амбарной книге", я получил бюллетень, свернул его и направился в хату. Не успел сделать и пару шагов, как передо мной выросли три бойца.

— Куда же вы?! Надо проголосовать! — грозно окликнул подполковник избирательной комиссии.

— Не хочу, — ответил я, с грустью сознавая, что прерванный сон уже не поймать.

— Как же так, — возмутился высокопоставленный вертухай. — Вы обязаны!

— Согласно закону о выборах, вовсе нет.

— Не будем спорить. Обязаны! — это был последний и единственный довод местного избиркома, самодостаточного выразителя законодательства на тюрьме.

Спорить с ощетинившейся дубинками пятнистой избирательной комиссией действительно было не о чем, и я пошел на попятную. "Кабинка" для голосования представляла собой две вертикальные доски, обитые кумачом, с полкой, перпендикулярно закрепленной у стены. Тайна голосования зависела здесь от широты собственной спины. Дабы не портить изолятору статистику, я поставил галку напротив "Единой России" и галку напротив "Справедливой России". Вогнав власть дважды в долг, я сбросил бумажонку в урну.