Добрейшая Фрида, похожая на бабушек, разве что без чепчика, с картинок к сказкам братьев Гримм, мать Мирвольда, свекровь Иевы, бабушка Раймондаса, была хозяйкой хутора Мишас, что на сказочном озере Райполос.

Почему сказочном?

Да потому, что на прилежащих к озеру хуторах я застал еще доверительные рассказы о том, что это озеро такое глубокое, особенно в южной части, что там во время войны утонула немецкая подводная лодка. Утонула, как надо было понимать из неторопливого рассказа почти свидетелей, оттого, что даже немецкие подводные лодки не рассчитаны на такую глубину, как в южной части озера Райполос. И надо же было немцам и туда заплыть, мало им Атлантики, Индийского и Ледовитого океанов. И хотя от Райполоса до Балтийского моря, вернее, Рижского залива было сто семьдесят километров, а до Таллина и соответственно Финского залива больше трехсот, добраться до сказочного озера было трудней, чем до Шпицбергена, где у немцев всю войну была база подводных лодок. Да вот только не помню, чтобы в Рижский залив заходили немецкие подводные лодки. Вот и в Финском заливе, насколько помню, только в июне сорок первого появились немецкие подводные минные заградители, засыпали все фарватеры минами и ушли подобру-поздорову.

Спрашивать, как попала подводная лодка в озеро Райполос, сообщавшееся мелкой каменистой протокой, непригодной даже для прохода на байдарке, с двумя озерами в Корнети, было бы столь же бестактно, как спрашивать старика Ольгерта, у которого я в восьмидесятом году куплю оставленный им дивный хутор Дзениши, откуда у него знак «Мастер штыковой атаки» — из какого-то белого сплава винтовка со штыком, заключенная в такой же металлический венок с расправившим крылья орлом наверху и свастикой внизу.

Нашел я и саму винтовку системы «маузер», правда, уже без штыка и без затвора, но по-хозяйски спрятанную за деревянную обшивку в опилках в стене курятника, доставшегося мне вместе с коровником, свинарником, каретником с розвальнями, бетонным бункером для хранения пищевых припасов, колодцем и огромным почти новым дощатым сараем, построенным специально для свадьбы сына Ольгерта, Андрея, лесничего, выбравшего себе в жены учительницу Анну из Яуцлайцене.

Прежде чем приобрести свой хутор, стать юридическим владельцем Дзенишей, я два года с сыном и один год с отцом летом жил на полном пансионе у добрейшей Фриды на Мишасе. В самое первое наше лето в самый первый наш выход с сыном на разведку окрестностей Мишаса, на высоком берегу Райполоса, круто спускавшемся к воде, в старом чистом ельнике без подлеска мы напоролись на плантацию белых грибов. Шляпки у них были с кулак моего сына, а твердости — с мой кулак. Увидев гриб издали, надо думать, в каком-то все-таки предчувствии, я наводил сына на добычу морскими командами, давно не звучавшими над озером: «Малый вперед! Лево на борт! Подработать правой машиной!.. Стоп! Отдать якорь! Поднять гриб!»

Занятие, сочетающее полезное с приятным, нас так увлекло, что мы не заметили молодой женщины южного обличья и не менее молодого мужчины обличья безраздельно прибалтийского, приблизившихся к нам.

— Лаб рит! — приветствовал я незнакомцев по русским деревенским правилам, с учетом местных условий. В ответ был готов услышать привычное «свейки», но услышал другое.

— А мы вас знаем, — на чистейшем русском сказала женщина, которую мы видели первый раз в жизни.

— Да, да, так оно есть, мы вас знаэм, — не дал мне опомниться молодой человек, подтвердив своими словами и правоту женщины, и свое прибалтийское происхождение.

— Вы тот, который пишет сенсации, — утвердительно сказала женщина.

— Какие сенсации? — опешил я.

— Мы тоже хотим немножко зна-ать, — сказал молодой человек, сохраняя полную серьезность.

Единственная невероятная новость, которую я мог бы им поведать, была бы правдивейшая повесть о затонувшей подводной лодке, но мы только вчера вечером поселились на хуторе и пока знали, что это озеро от всех прочих озер в мире отличается лишь красотой водной глади и разнообразием то возвышающихся, то припадающих к воде берегов.

— Я не пишу сенсаций…

— Только не надо, — вполне в южном стиле оборвала меня женщина. — Это уже все знают. Мы, может быть, с Юрисом узнали об этом последними, но зато решили первыми с вами познакомиться. Меня зовут Ира.

Да, кажется, Фрида называла «Ирас на Ригас», когда я спрашивал ее, есть ли в окрестностях еще хутора и кто там обитает.

Я представил сына и назвал себя.

— А вы «Ирас на Ригас»? — что на языке Фриды означало «Ира из Риги».

— Видите, мы уже все знаем друг о друге. Так где можно почитать ваши сенсации?

— Ну какие сенсации на хуторе?

— Но мы же слышали, как вы утром стучали на машинке!

Ай да озеро! Ай да берега!

Действительно, утром после изрядного завтрака я сел за машинку и посидел часа два, может быть, полтора в нашей светелке на втором этаже. Окно было открыто, за окном было озеро.

— До конца отпуска мне надо написать сценарий, — простодушно признался я и услышал в ответ хохот.

— Ваша Фрида добрая, — сказал Юрис, отсмеявшись первым, — но она немножечко тщеславится себя…

— Тщеславная, — поправила Ира и пояснила что-то на беглом латышском.

— Сегодня утром в магазине в Вецлайцене… — Ого! это километра три от Мишаса, — а потом на почте Фрида всем рассказала, что у нее теперь живет человек, который пишет сенсации.

Меня еще не раз приведет в изумление скорость распространения жизненно важной информации в глухих местах и на безлюдье.

Да, действительно, увидев у меня в багаже пишущую машинку, Фрида поинтересовалась, что я собираюсь на ней писать. Я сказал — сценарий. Слово это было для нее не очень привычным или удобопонятным, а озеро Райполос, как можно было убедиться, располагает к творчеству.

Фрида не принимала постояльцев ради прибытка, ради денег. Плата за постой, комнату и трехразовую отменную кормежку была вполне скромной, зато гости на Мишасе были на зависть окрестным хуторам.

Доктор из Риги!

Это был великолепный предлиннейший человек с детским лицом и огромными руками. Мы познакомились, не обременяя друг друга вынужденным приятельством. Потом он приезжал специально из Риги на уборку картошки на Мишас, а это и работа, и праздник для родни, друзей и соседей.

Еще большей достопримечательностью и настоящей гордостью хозяйки был Александр Каверзнев, популярнейший телерепортер, так внезапно и странно умерший от какой-то гадости, привезенной из Афганистана.

Сам Александр появлялся на Мишасе редко, чаще там жил его сын-художник, но, когда он приезжал, мы ходили с ним по дороге вдоль озера по высокому берегу. Свидетель жизни для многих неведомой, он рассказывал о людях широко известных, членах Политбюро, например, вполне откровенно, но с тактом. Даже о вещах скандальных он говорил, как о житейском. Жизнь во всех ее проявлениях была ему глубоко интересна, именно глубоко, и говорил он о ней с мудрой осторожностью, интеллигентно. И осторожность его была не дипломатическая, не от боязни сказать «лишнее», а от отвращения к пошлости, профессиональной журналистской пошлости, замешанной, как сивуха, на дрожжах сенсационности.

…Вы заметили, среди постояльцев Фриды я не назвал ни одного женского имени? Не случайно. С женами и неженами постояльцев на Мишасе не привечали.

Если в соответствии со словарем считать сенсацию «необычайно сильным впечатлением», то к явлениям этого порядка можно было бы на хуторе отнести способ охраны от предприимчивых кабанов картофельного поля, граничившего прямо с лесом, и способ охоты Мирвольда на уток.

Для кабанов Мирвольд установил на поле со стороны леса три радиодинамика и, как только темнело, включал круглосуточную радиостанцию «Маяк». Окна нашей светелки выходили на озеро, и ночью музыкальные программы «Маяка» были едва-едва слышны. Судя по следам, по исколотой острыми копытами земле, кабаны регулярно приходили слушать «Маяк» и, наверное, слушали бы музыку до утра, но бесконечно повторявшаяся в промежутках новость о вручении ордена Отечественной войны городу Воронеж их утомляла, и они уходили искать счастья на других огородах.

Украшением хутора Мишас был огромный сарай, отвечавший изначальному смыслу этого татарского слова — дворец! Его-то и сожжет по неразумению маленький Раймондас. На каменной кладке нижнего полуэтажа сарай вздымался вверх, прикрывая своей двускатной крышей громадный сеновал наверху, а внизу целый скотный двор с коровами, свиньями, всевозможной птицей, столярной мастерской, гаражом для мотоцикла «Днепр» с коляской и «Москвича», а также стойлом для лошади Лиры, рослой красавицы с высокой шеей, мечте драгуна. С левой стороны, со стороны сада, к дворцу была пристроена дощатая будка, скажем, для уединения.

Мы сидели с сыном на крыльце и в наступавших сумерках ждали, когда Фрида вынесет из коровника молоко вечерней дойки. Над садом промелькнули совсем низко две утки. Вдруг из дома вышел Мирвольд с ружьем в руках, в домашних опорках и направился к туалету. «Надо немножко поохотиться», — увидев изумление в наших глазах, сказал хозяин, вынул из кармана брюк два патрона и заткнул ими черные бельма откинутых стволов. Никакого охотничьего снаряжения, кроме ружья, у кряжистого пожарника, а Мирвольд служил в пожарке в Алуксне, не было. Он зашел за уборную, и мы решили, что он направился по тропинке к лесу. Но через минуту, не больше, раздались за сараем два выстрела подряд.

Мы бросились на выстрелы.

За сараем простиралась то ли большая лужа, то ли небольшое озерко с просвечивавшим неглубоким дном и приболоченными берегами. Раньше этот водоем служил напорным бассейном для мельницы, принадлежавшей отцу, если не деду Фриды. Мельницы не стало, «когда еще была Латвия», как говорила Фрида, впиваясь в меня блеклыми серенькими глазками, чтобы воочию убедиться, понял ли я ее. Она была очень общительна, разговорчива, но в середину длинных монологов всегда вставляла признания с оттенком вины: «Я с русски плохо… Ой, плохо…» Рефреном многих ее житейских повествований были слова: «Когда была Латвия…» — после чего она делала паузу, смотрела на меня, и только после кивка, означавшего понимание, рассказ бывал продолжен.

Забежав за уборную, мы увидели Мирвольда с длинным шестом в руках. Стараясь не оступиться в воду, он пытался зацепить плававшие на воде метрах в пяти друг от друга две утиные тушки. Стрелок Мирвольд был отменный.

На Мишасе я с увлечением писал сценарий. Ощущение сенсационности биографии моей героини не оставляло меня. Жила она в дальнем конце озера, вернее, еще в полутора километрах от того конца. При необходимости я прыгал в лодку и, не боясь никаких глубин, опасаясь лишь мелей в своем сценарии, летел на веслах, чтобы спросить, узнать, посоветоваться. Это была женщина-летчик, после войны она открывала пассажирскую линию Рига — Ленинград, а в конце шестидесятых друзья-летчики подыскали ей хуторок Ваверес, что значит «белочка». Ольга Михайловна была не осоавиахимовка, не любительница из аэроклуба, не выпускница торопливых курсов, готовивших отчаянных девчат для героической и, как правило, короткой боевой работы на легких самолетиках. Она была из первого женского выпуска авиашколы им. Баранова! Уже до войны в Ленинградском авиаотряде она достигла высшего среди пилотов класса «матричницы», официально, естественно, такого звания не было. Но были летчики, и среди них только одна женщина, кому доверялась доставка на самолете матриц центральных газет из Москвы в Ленинград, где они печатались на весь Северо-Запад. Для этих пилотов и конец света не мог быть ни препятствием, ни слабым оправданием задержки выхода газет. О недоставке матриц и речи быть не могло. В финскую кампанию она влетела на открытой ветрам и морозам легкой санитарной авиетке. В лютые морозы ей загружали в фюзеляж двое носилок с ранеными, взлетала, в основном, с замерзших озер. В Отечественную в свои двадцать пять стала командиром мужского экипажа «Си-47» («дуглас») в 10-й дивизии АОН (авиации особого назначения). Выбрасывала разведчиков, а то просто ящики с деньгами или рации над территорией Германии по заданию ГРУ, вывозила из Ленинграда ребятишек и минометы, летала к партизанам, возила артистов Большого театра, а сама была похожа на всенародную любимицу актрису Любовь Орлову, улыбалась даже на фотографии в удостоверении пилота и на фронтовом плакате размером в ее рост: «Летайте, как Ольга Лисикова! 346 боевых вылетов!» К написанному на плакате сама Ольга Михайловна добавляла: «Ни одного ранения, ни у меня, ни в экипаже. Ни одной битой машины». Дыры в крыльях и фюзеляже она не считала, это война, а вот «битая» машина — это ошибка летчика. Я слушал эту голубоглазую, всегда прибранную, по-спортивному ладную ленинградскую даму и пытался ее представить «шурующей» левой педалью. «А потом сразу даю левую ногу, закладываю крен, ну только чтобы не свалиться, даже на приборы не смотрю, чтобы самой страшно не было…» — и заливисто хохочет. «Вот что я не любила, Михаил Николаевич, так это „эрликоны“, видела, что они с самолетом делают… „Мессершмитты“? Ну конечно, ничего хорошего. У него два пулемета, одна пушка и маневр, а у меня один стрелок с УБТ. Но я ж „высотница“, они туда не залезали. На обратном пути линию фронта перехожу на предельной высоте, ведь наши мазилы обязательно обстреляют. Настраиваюсь на „приводную“, отдаю управление второму пилоту и иду проверить бигуди. Сверху береточка, наушниками прихватишь, очень хорошо держится… Прилетала всегда „по форме“».

Центральная сценарная студия заключила со мной договор. Первый вариант сценария, написанный на Мишасе, был принят с уверениями в хороших перспективах. Были даны поправки и… неофициальное предложение поправить диалог за часть гонорара. Предложение я от самоуверенности не принял, а с диалогом-то не справился. И второй, и третий вариант сценария становились все хуже и хуже. А когда со студии ушел Василий Соловьев, защищавший сценарий, договор со мной был сразу же расторгнут.

Но на этом цепь «сенсаций» не закончилась.

Со временем сценарий был опубликован в альманахе «Киносценарии», а я получил за него премию от высшего руководства Министерства обороны.

Только я вернулся с премией из Москвы домой, звонок по телефону, звонит Алексей Герман, мой институтский еще приятель и уже кинорежиссер, известный своим талантом и упорством.

— Мишка, ты татарин? Если не татарин, то жаль. У меня для тебя очень хорошие вести. Мог бы слупить себе халат и Светке тюбетейку. Я только что был в Дании, в Луизиане, это курортик под Копенгагеном, встреча была с нашими эмигрантами, там тебя Синявский знаешь как хвалил…

— Ты откуда, Леша, говоришь?

— Из Москвы, вчера вечером прилетел…

— О, а я вчера из Москвы уехал, получал премию в Главпуре.

— Нет, Мишка, ты все-таки значительно хуже татарина. Я ему говорю: тебя Синявский хвалил, понимаешь? Синявский посреди Европы, в Дании на конференции, а ты мне со своим Епихуевым! «Меня сам Епихуев наградил! Меня сам Епихуев похвалил! Что мне твой Синявский!»…

Герман к этому времени снял две картины о войне, на мой взгляд, довольно удачные, но имел с ними массу неприятностей. Все думали, что это просто невезенье, а оказывается, все неприятности-то, может быть, оттого, что он не смог запомнить, выучить, наконец, и правильно произносить фамилию, обращаясь к генералу, мимо которого ни один фильм на военную тему не прошел к советскому кинозрителю.